— А знаешь, Жоан? Я тебя никогда не любила.
Ты была не в себе, я четко слышу, что ты говоришь, у меня нет иллюзий. Но все уходит в вечность, где есть место и памяти, и там ты не можешь лгать, произнося то, что произносишь. Нет, нет, я не запутался, я отдаю себе отчет в том, что говорю. Я говорил о хитростях Марсии, на которые она шла:
— Тебе необходимо находиться там, где тебя будут лечить, что если с тобой что-нибудь случится дома? Я думаю о тебе, совесть моя чиста.
А я отвечаю:
— Со мной Камила, этого вполне достаточно.
— Это теперь-то, когда ты лишился ноги, как это?
— Вполне нормально.
— Возможно, будет лучше, если мы к тебе переедем, но ведь нас семеро, не считая служанки, нам тесно даже в том доме, где мы живем сейчас.
Я молчал, хоть мне и не терпелось возразить. Но она оставила меня и ушла. Несколько дней я над всем этим раздумывал. Наконец, дочь снова появилась. И ни слова о прошлом разговоре, чтобы я окончательно успокоился, а она не казалась заинтересованной. Ей так не хотелось, чтобы я подумал, что она хочет завладеть тем, что принадлежит мне. И всеми силами выказывала мне свое полное безразличие. Но позже, вооружившись иным оружием, вновь пошла в наступление.
— Должно быть, тебе Камила нужна для другого…
Это она произнесла заговорщическим тоном, улыбаясь, как сообщница, чтобы не сказать то, что и без слов было ясно, и опять ушла, оставив меня опять размышлять над сказанным. Камила скорее всего все это слышала, а может, слышала свой внутренний голос, — где и когда слышен глас Божий? И стала непреклонной: «Ухожу к сестре». Я сказал ей:
— Камила, в моем доме командую я.
У Камилы мягкий голос, ты помнишь, и мы всегда считали, что и характер у нее мягкий. Так вот нет. Она тверда в решениях и оказывает сопротивление, как атлеты: если они одеты, кажутся хилыми, но если обнажены — видна крепкая мускулатура.
— Буду жить с сестрой.
И ушла, а когда опять пришла Марсия, Камилы уже не было, и Марсия сказала мне: жить один ты не сможешь. Я молчал, не зная, согласен ли. И она тут же воспользовалась случаем и, став ласковой, предложила мне покровительство всей своей цыганской семьи, готовой заполнить мой дом свойственными ее членам криками и беспорядком. Но я не знал, согласен ли я, потому что прежде всего хотел услышать голос судьбы. А когда услышал, сказал: тогда я пойду в приют. Она, озабоченная материнскими обязанностями, тут же рассердилась на меня, чтобы, разрядившись таким образом, успокоиться. Но с судьбой не шутят, моя дорогая. Судьба — это мое тело, и то, где ему будет лучше. Ведь подчиняясь судьбе, мы бежим туда, куда она укажет и откуда нет возврата. Паясничанием, которое мы допускаем, малодушием, трусостью мы только испытываем судьбу, а судьба остается судьбой. Иногда мы думаем: судьба — это я. Я решил так, не задумываясь, когда бил по мячу левой ногой, чтобы забить гол. Судьба — это я. И это придает нам определенную божественную значимость, потому что — ты должна знать — судьба божественна. Какая-то часть ее сотворена богами, но она совершеннее них и, я предполагаю, от них скрыта. Но если что-то случается с телом, то судьба принадлежит ему. Как мне хочется плакать!
— Hoc est enim corpus meum.
А теперь я хочу поговорить о Тео, который тут, внизу, служит мессу — очень хочу. Я вижу его сверху, с хоров. Это унижает меня, учитывая то состояние гниения, в котором я нахожусь, но ты, конечно, готова умилиться тому, что он здесь, при мне, хотя ты никогда раньше не умилялась и с состраданием знакома не была. Тебе приятно было бы положить мне на голову руку, испытывая непереносимое для меня удовольствие от покровительства, которое присутствует в приюте и без тебя. Иногда ты тоже плакала, не знаю, помнишь ли ты это, и я не знал, что делать, и был в растерянности от желания тебя утешить и от твоего гнева, вспыхивающего от унижения. И тогда я давал тебе выплакаться до конца и самой перестать плакать и успокоиться. Унижать меня состраданием, когда тело мое тронуто тленом и это очевидно — не жестоко ли, моя дорогая? Мое тело отчуждается, я — по одну сторону, оно — по другую, я горл и высокомерен, оно — ординарно, полно грязи и низости. И быть в одно и то же время и грязью, и низостью, и не сознавать это — невозможно. Я не знаю, как это объяснить тебе. И тогда врач сказал…
И тогда врач сказал:
— У нас нет иного выхода.
Тео пришел накануне, мне приятно было его видеть. Марсия пришла в день операции, но после нее. Мне было невыносимо тяжело, но что я должен был сказать врачу? Боль заявляла о себе, но пока еще не чувствовалась во всем теле. Позже расскажу. Сейчас мне бы хотелось поговорить о Тео. Он хорош собой, наш падре, у нас, Моника, все дети красивые. И красота их не чисто внешняя, это что-то, что исходит изнутри и проявляет себя во внешности. Вот и Марсия: красота ее исходит изнутри и скрашивает ее поступки, которые совсем не красивы, и мне трудно злиться на нее. Ее поступки пронизаны хитростью, замаскированы и при всей их жестокости не грубы. Как и ее авантюризм и сумасбродство. Она, возможно, миновала в своей жизни лестничную площадку заблуждений и зла и находится значительно выше и в других координатах. Подогнала их под твой стиль, если можно так выразиться. У нее другая манера, отличная от моей, допотопной, и она придала ей внешне красивую форму: так изменяется эстетика в искусстве и литературе. Однако о Тео. Сейчас он не так хорош собой, как раньше. Сейчас священники носят мирскую одежду, не знаю, видела ли ты его в ней. Однажды он пришел ко мне в брюках, пиджаке и при галстуке. Я сказал ему:
Читать дальше