«Ну, артисты у меня родители, — подумал я. — Мамуля — гордячка из гордячек. Надо ведь, автобус у дома стоит, а она пешком захотела пять километров прошагать. И нечего зря дуться, ведь никуда друг от друга не денутся, помирятся дня через два-три…»
— Ну, бабуля, чего у нас тут нового произошло? — спросил я, принимаясь за горячие щи. — Пока меня не было…
— Чего нового-то… А вот ты не знаешь, что ль? Тонькина мужика-то посадили!
— Как? — я так и подскочил, чуть не опрокинув тарелку. — Пятака?!
— Ну не знаю, как вы его кличете… Володькой его ведь зовут…
— Это за что же?
— За драку, что же еще. Ножом кого-то хлобыстнул. Прямо по горлу — еле отходили. А Тонька-то на сносях…
— Парень-то наш?
— Из Лялина, говорят… На вокзале, в ресторане, мол, повздорили. Пьяные оба были…
Вот это новость! Значит, у Тони… Ах, Пятак, Пятак, ведь чувствовал я, зарвешься ты когда-нибудь, ох зарвешься. Королем себя чувствовал среди ребятни… Нет, но чтоб ножом — такого я не мог представить!..
— И сколько же ему дали? — поинтересовался я.
— Ох, я и не упомню точно… Нет, не упомню.
Я позавтракал, выпил чаю. Не унимались белые призраки, проходили с утробными возгласами у окон, завывали, как вурдалаки, за толстыми стенами дома.
Я подошел к печке, сел на корточки. В детстве я любил бросать бумажные листы в поддувало и наблюдать за тем, как их охватывает огонь, как они на моих глазах морщились, съеживались, умирали, а на их черных костях расцветал игристый с неровными краями цветок. Везде лежали угольки-циклопы с красными глазами, жар бил оттуда мне в лицо, оно приятно накалялось, я немного отодвигался и тянулся за очередными листами бумаги…
Было в этом ритуале что-то священное, чудодейственное для меня: вот везде на земле несет снегом, порывистый ветер стучит дверкой, плохо закрепленной щеколдой, холмистые сугробы окружили наш дом, взяли его в «полон», а мне совсем не страшно: горит огонечек в печке, слегка озорничая, опаляя мне лицо своим всемогущим живительным жаром, словно говоря: со мной не пропадешь…
Мне хорошо и радостно и сейчас смотреть на багровые огоньки, которые усеяли дно поддувала. На душе стало тихо, покойно. Как и тогда, в годы детства, воет ветер в трубе, метель напрасно налегает на стены; бабушка задремала у окна; тикают ходики над столом; погудит немного и смолкает, весь задрожав, как от испуга, холодильник — старые любимые вещи оставались на своих местах, вот только я менялся, вырастал, убегал отсюда…
И уже никогда не повторится: бряканье щеколды о железный крючок, не войдет засыпанная снегом Тоня в коротком зеленом пальтишке, в неизменной белой шапочке с длинными ушами, не спросит: «Антошка, пойдем с горы кататься»… И мы не выскочим с ней на улицу, где снег и ветер не трогают нас, как большая собака не трогает ребенка, а, наоборот, подтолкнут наши санки — и мы, сцепившись в поезд, в один миг слетим с горы, подскакивая с визгом на выступах-шишках, зароемся с головой в душистый снег, забивший нам рот, глаза, все лицо, — и обнаружим, как удивительно тихо на дне оврага, услышим, как с жалобным скрипом течет снежный поток сверху, где поет и пританцовывает бесшабашная пурга…
И вот уже обстоятельства меняются, и влетаешь головой не в сугроб, а в жизнь.
Я оделся и вышел во двор. Метельный рев обрушился на меня. В уголках двора уже высились легкие, будто облака, опустившиеся на грешную землю, сугробы. Ветер трепал веревочку старых деревянных салазок, которые давно позабыты-позаброшены около внушительной поленницы дров, защищенной от дождя и снега навесом…
Я подошел, дернул за веревочку. Салазки освободились от снега, хоть сейчас иди и катайся с самой высокой горы Семеновского оврага. А что, подумал я, вот схожу к Тоне, зайду, как и раньше, весь в снегу, не подумав обмести валенки, и скажу: «Ты пойдешь кататься с горы?» И она молча кивнет, спрятав радостный огонек в своих глазах…
Ничего этого уже не будет. Я прислонил салазки к дровам. За широким дощатым забором двора играла метель — она выплескивалась через забор снежной лавиной, текла во двор, забивалась в заветные, скромные уголки, несколько раз пыталась подняться вверх, чтобы снова упорхнуть на волю, на простор, но духу не хватало, и она обреченно сбивалась в небольшие пушистые холмики.
Как все странно устроено: судьбе было угодно вынести меня отсюда, бросить к Кате, которая вносит вечный сумбур и невнятицу в мое сердце, и я чувствую себя еще более одиноким, чем тогда, когда от меня ушла Тоня. А теперь и она осталась одна… Неужели в этом есть какая-то своя закономерность, своя логика, кому-то необходимая и нужная?
Читать дальше