— Было два обручальных, у родителей, — сказал я. — В торгсин снесли лет десять назад.
— Ну, вот видишь. Значит, лежи спокойно.
Я и так успокоился, пригрелся, хотелось спать. А Зина все говорила.
…Она училась уже в институте, когда отца забрали. Ее вызвали на комсомольское собрание, как на суд инквизиции. Требовали, чтобы осудила отца, отреклась от него. ей показалось, это не институт, а Канатчикова дача. И вся страна — сумасшедший дом… Стала кричать на них. Чайника там не было, а то бы запустила… Ее исключили… Да ей и так надо было идти куда-то работать…
Последнее, что я услышал, прежде чем уснуть: что лучше бы уж скорее немцы пришли… При них она бы, может, человеком каким стала… А при этих, проклятых…
Но, возможно, эти слова мне просто померещились — ведь не мог же нормальный советский человек не то что произнести, даже подумать такое! И потом, разве при немцах лучше было бы?..
Когда я проснулся, Зины не было. Каюсь, в первую очередь я посмотрел в сторону рояля: он стоял на месте, вазочки на нем тоже. А больше у нас и брать нечего. Не посуду же из буфета?..
Вторая женщина тоже ушла. Ну да, им же на работу.
— Все в порядке? — спросил я майора.
Он понял, о чем вопрос.
— Кажется, да. Не помню, очень пьяный был. Зато не замерз.
Я тоже мало что помнил о прошедшей ночи. Но тоже холодно не было.
Вскоре подъехал наш водитель, и мы отправились к себе в штаб армии.
* * *
В конце зимы приказано было мне съездить на станцию железной дороги — выяснить насчет грузов, и я взял с собой в кабину грузовика Колю Охрея. Станция была с виду маленькая, неказистая, к тому же наполовину разбита, но поблизости в лесу располагались большие склады.
Интенданта на месте не оказалось, надо было ждать, мы прошли в помещение, что осталось от небольшого вокзала: два обломка стены, печь, куски железа на обнаженных стропилах. Сохранилась, помню, станционная скамья. Сели возле печки, постарались вообразить, будто она пышет жаром. Воображение у нас было, как видно, довольно богатое, потому что вскоре, и правда, согрелись, оживленно заговорили о школе, об учителях, о книгах. В кармане полушубка у меня лежала повесть Горького «Трое». Я вытащил, стал читать вслух, хотя, пожалуй, книга эта не совсем для детей. Но так хотелось услышать звуки собственного голоса, произносящего не только слова приказаний и рапортов; так хотелось услышать слова о природе, о любви, о… Не знаю точно, о чем, только читал я увлеченно, Коля слушал с интересом, мы почти не обращали внимания на трещанье дрезины, гудки паровоза, на людей, изредка проходивших мимо, на мальчишку лет трех, сына путевой обходчицы. Она что-то делала на рельсах, а он копался рядом с нами в нагромождении камней, досок, битого стекла.
Коля был благодарным слушателем, я разошелся вовсю, читал с выражением, с чувством, с толком, и, когда неподалеку упала первая бомба, мы оба не сразу сообразили, в чем дело.
Застрекотали замаскированные где-то зенитки. Грохнуло еще раз. Зазвенели и посыпались остатки стекол, торчавшие в оконных проемах. Я лежал на груде присыпанного снегом мусора, а в голове билась фраза из книги, которую не успел дочитать до конца, когда взрыв поставил в нем преждевременную точку… «Он шел во власти этих дум полем… Он шел во власти этих дум полем…» Я собрался уже встать и оглядеться, когда услыхал прямо над собой рокот мотора. Летел огромный черно-серый «Юнкерс». Он был красив по-своему — как может быть красив хищный стервятник-гриф, несмотря на страх и неприязнь, которые вызывает.
— Митя! — услыхал я женский вопль. — Митя! Где?!
— Коля! — крикнул я.
Коля с каким-то виноватым видом поднимался с земли — под ним в неудобной позе лежал сын обходчицы. Коля прикрывал его собой.
— Митя! — опять закричала мать.
— Да живой он, — сказал Коля. — Все живые. Мы с ним под лавкой спрятались…
Мимо нас под руки провели раненого, невдалеке была еще одна жертва налета — большая черная лошадь. Осколок попал ей в грудь, оттуда хлестала толстая, как из пожарного рукава, струя крови, лошадь покачивалась на расставленных косо ногах — словно расшатавшаяся игрушечная. Потом колебания стали сильнее, еще сильнее, и она рухнула черной глыбой на снег.
Я увидел, что Коля с каким-то особым удивленным вниманием и состраданием вглядывается в лошадь и подумал: для этого паренька такими уже обычными сделались картины смерти людей, что гибель животного представляла куда большее потрясение. Для меня, во всяком случае, было так. В тот момент… И до сих пор отчетливо вижу, как раскачивается черная тяжелая лошадь… Сильнее, еще сильнее…
Читать дальше