Не знаю, полностью ли одобрил Коля наши задачи, — наверное, ему куда больше хотелось мчаться в танке или на самолете, или быть наводчиком орудия — может, такого же, из которого убили его мать и сестру… не знаю.
Коля Охрей притулился в роте обслуживания. Никто, конечно, не возражал. Хотя нет, был там один человек, помпотех роты, звали его Левьер Андрей Эмильевич. Лет ему было около сорока. Его не то дед, не то прадед пришел еще с Наполеоном, попал в плен, женился да так и остался в России. Отец Андрея Эмильевича, повар по профессии, родился до отмены крепостного права, но был еще жив, когда Левьер уходил на войну. Андрей Эмильевич о нем ничего не знал, и о жене и сыне тоже — все остались на Северном Кавказе, где сейчас немцы. Был Левьер маленького роста, седоватый, очень подвижный, очень вежливый; последнее выглядело совершенной аномалией на нашем фоне. Он почти не пил (еще одна аномалия) и любил женщин. В охотку, как большинство из нас, болтал о них, но никогда — цинично или пошло. (Третья и, пожалуй, последняя аномалия.)
Так вот, этот Левьер был категорически против того, чтобы Коля Охрей оставался в роте. Не только в роте, вообще в армии. Говорил, никакая это не доброта, а наоборот — жестокость и дикость: делать из детей военных; красиво это лишь в кино или в книжках, да и то ему всегда было неприятно читать про такое. И еще говорил, что лично он не будет мальчишку ничему учить, не станет давать никаких заданий, потому что не хочет участвовать в подобных делах… Но его особенно не слушали: ворчит старик.
А Коля прижился в роте, справили ему обмундирование, поставили на довольствие, и стал он настоящим бойцом…
Наступление на нашем участке выдохлось. Началась позиционная тягомотина. Машины по-прежнему делали ездки в разные стороны — в стрелковые полки, к артиллеристам, конникам… Я по-прежнему принимал в них участие, когда приказывали. Или сам напрашивался…
Однажды, когда я находился в расположении роты — в отделе, как обычно, делать было нечего — какой-то незнакомый лейтенант нашел меня возле машин, отвел в сторонку, назвал по фамилии, даже по имени-отчеству, кажется, и потом сказал:
— Слушай, у вас тут воентехник… как его… не выговоришь… Левуер есть?
— Левьер, — сказал я. — Помпотех.
— А как он к вашему воспитаннику относиться? Которого ты доставил.
— К Коле? Да к нему все хорошо. А что?
Я понял, это из штаба — проверяют, как Коле живется; возможно, забрать хотят. Поэтому добавил:
— Он здорово помогает. Матчасть изучил. Карбюратор уже сам разобрать-собрать может.
— Молодец, — сказал лейтенант. — А чего он говорил про конечную нашу победу? Выражал сомнение?
— Кто? Коля?
— Да нет, этот… Лувер.
Не знаю, как у других, бывали у меня и до той поры весьма неясные сомнения кое в чем: ну, там, нужно ли так много людей и, в том числе, моего отца сажать в тюрьмы; все ли правильно в некоторых колхозах и совхозах, о которых я слышал; хорошо ли, что нельзя в магазине купить материю, часы, калоши… Но в чем ни я, ни окружавшие меня не сомневались, — даже в самые страшные московские дни, — это в нашей победе. Поэтому с искренним возмущением я сказал:
— Никогда он ничего… Откуда вы взяли?!
— Значит, знаем, — сказал лейтенант. — Что выражал… Лавуер… Сыновья, говорил, полка на кой ляд нужны… Женщины в армии… Сомневался. И других на свою сторону привлекал.
Я опешил. Во-первых, откуда ему известно, а во-вторых, ничего такого враждебного Левьер, по-моему, не высказывал, просто мальчишку жалел: война, мол, не для детей и так далее.
Я в этом роде сказал лейтенанту, но он не успокоился, начал выспрашивать уже не про Колю, а что говорил Левьер вообще — о немцах, об их наступлении, о нашем отступлении, о Верховном командовании, о Совете труда и обороны… Потом сказал:
— Напиши про все.
— Как? — спросил я. — О чем?
Он вытащил из планшета лист хорошей бумаги, вручил мне и объяснил, что я должен и обязан… как советский человек… всю правду… все, что знаю… в такое время… родина-мать зовет… враг не дремлет…
Мне и в голову не пришло отказаться: должен — значит, должен. Но все же понимал, что над Левьером нависла какая-то беда и нужно ее отвести.
(Это самое «должен» через четверть века во время вынужденной беседы с представителем того же «славного» ведомства даст отголосок и окунет меня в такую бездну ужаса и презрения к самому себе, из которой я с трудом вынырнул…)
Я взял бумагу и пошел в канцелярию роты, где были ручки и чернила. Сел подальше от писаря, начал писать.
Читать дальше