— Выходит, у насилия и лжи не может быть своей теории?
— Разумеется. Потому что все тиранические системы теоретически основываются на позициях, ратующих за человека, за гуманизм, если хотите. Возрождение — с точки зрения беззакония и несправедливости — самое сволочное время. Тирану не нужна теория насилия. Он должен скрыть свой произвол. И только такой наивный человек, как Николо Макиавелли, мог решиться разработать учение о насилии. Человеческий опыт творит и совершенствует авторитарные системы, но хранит их в тайне от себя, от людей, от народов, цивилизаций. Эти системы передаются из поколения в поколение, как туберкулезные палочки. Через кровь. Потому и прививки нужны. Уголовный элемент страшен не сам по себе, а тем, в какой мере он способен наращивать инерцию преступности.
— Но существует же теория обезвреживания?
— Это совсем другое. Мы открыто говорим, что во имя человека и закона совершаем то-то и то-то.
— Инокентьев хорошо знает Петрова. Он назвал его макиавеллистом. Не правда ли иезуитство?
Солин улыбнулся.
— Макиавелли, говорят, был честнейшим человеком. Искренним, творческим, темпераментным. Ему была присуща прекраснодушная горячность. Его наивность да и ошибки его состояли в том, что он, рассчитывая помочь тиранам, ратуя якобы за республику, создал как бы новую теорию деспотизма. А тирания перестает существовать, если обнаруживает свою силу, свои способы утверждения.
— Что-то не так. Разве фашизм не открыто утверждал себя?
— Это уже следствие. Это внешнее. А вот как Гитлер следил за Гиммлером и Герингом, как уничтожил Рема и Канариса — это уже механизм самой борьбы. Здесь всякий раз теория по-новому обнаруживает себя. Зло изощреннее в выборе средств, нежели добро.
— Но Макиавелли вооружал не зло, а добро, — заметил я.
— Это ему так казалось. На самом деле он вооружал зло.
— Какой смысл?
— А никакого смысла. Когда благие порывы не подкреплены реальными мерами, тогда всегда жди беды. Вы решили подписывать протоколы? — неожиданно резко спросил у меня Солин.
— Прежде мне хотелось бы переговорить с Петровым, — сказал я, наверняка зная, что это невозможно.
— Отчего, конечно, это можно, — ответил он, точно читая мои мысли.
Я оценил его проницательность и заметил:
— Ирина Пак все еще под следствием?
— Вас Инокентьев просил узнать?
— Да, старик волнуется. Он любит падчерицу.
— И вы верите в эти бредни? Вы не допускаете мысли о том, что Инокентьеву сейчас выгоднее иметь падчерицу на свободе. Ему нужен человек на свободе. У него какие-то неотложные дела…
— Вы считаете, что он не любит падчерицу?
— Я не знаю, какова основа этих чувств.
— Вы ничему не верите?
— Предпочитаю перепроверять.
— И себя перепроверяете?
— Зачем вам это?
Солин посмотрел на меня с некоторым раздражением, а потом улыбнулся и сказал:
— Если бы не ваша живопись, я бы не возился с вами так долго.
— А при чем здесь моя живопись? — удивился я.
— То, что я увидел в последней серии портретов, это необыкновенно. Какая разительная перемена в сравнении с тем, что вы делали раньше. Признаюсь, вы своими портретами заставили меня по-иному взглянуть на участников этого дела.
— И как же?
— Вот тут у меня и родилась одна мысль. Я всегда был убежден в том, что право, разумеется, опирается на нравственные нормы конкретного общества, но никак не зависит от них. А потом я думал над тем, что, расследуя то или иное дело, юрист не должен пропускать всю сложную ткань преступления через себя, через свою личность. Просто у юриста, казалось мне, сил и нутра не хватит, если всякий раз он будет страдать и переживать. То есть только холодный рациональный ум, избегающий эмоциональных потрясений, должен быть союзником правосудия, его единственным инструментом. А глядя на ваши портреты, знаете, я перед каждым просидел часа по два, я понял, что любая работа с людьми, будь они преступники или честные граждане, всегда оборачивается столкновениями, всплеском духовности, совести; поиски вины заставляют добиваться правды, и вообще многие качества характера, чувства так или иначе дают о себе знать в процессе общения человека с человеком. Понимаете, если бы вы мне рассказали об этих наших знакомых — Шамрае, Сашеньке, Ирине, Лукасе — что-то хорошее, я бы не поверил. Они в моем сознании зафиксированы как нарушители норм, как преступники. Но когда я увидел несколько портретов Копосовой и Шамрая, я понял, что был в чем-то не прав. Я и раньше чувствовал, что Шамрай — незаурядная личность. Экстерном закончил десятилетку, собирался в военное училище поступать. Читал книги, любил театр, но дело не в этом. Есть что-то в нем и в Копосовой неразгаданное мною, какое-то романтическое начало, какая-то жажда найти свой неповторимый мир. И это я понял благодаря вам. Я увидел на холсте потрясающие лица. Увидел живое страдание, высокомерие и раскаяние, но главное, я увидел израненные души.
Читать дальше