Я писал портреты, все увиденное мной, все пережитое за эти дни и месяцы, выплескивалось на холст. Я размышлял: "А почему, собственно, никого из художников не осенило написать совершение преступления, нет, вернее, показать правосудие в развитии. Книги об этом есть, кинофильмы сняты, почему же нет серии живописных работ. Мне казалось, что я совершаю открытие. Зато потом коллеги скажут: "Полная непроходимость, старик". — "А почему? Что же здесь, антигосударственность проповедуется или, может быть, реставрация коммунизма предлагается?!" — выкрикну им в лицо, оскорбленный, заору так, что мои коллеги разбегутся из маленькой мастерской, а я, будто Христос, буду гнать их, как он гнал фарисеев и торговцев из храма божьего. Конечно, несусветная глупость: так наорать на своих коллег да еще запустить в стенку стаканом. Это ярость во мне полыхнула, и я орал им вслед: "Подонки! Грош цена вам, сволочи!" — отвратительная сцена, и я знал, что настанет час расплаты.
Так оно и случилось на десятый день моего бешеного труда. Все, что затем последовало, было столь ошеломительно, что я не сразу и сообразил, о чем речь. А дело было так. Я дописывал двойной портрет Сашеньки и Ириши, как в дверь постучали. Я чертыхнулся и решил никому не открывать. На холсте оживали настоящие Ириша с Сашенькой и где-то в тени наблюдал за двумя красавицами седой властный старик. Эти образы я прописывал особенно любовно. Каждый сантиметр мог поведать о нравственной агонии двух женщин в мельчайших подробностях. А на улице уже колотили в дверь, и я отчетливо услышал: "Милиция, откройте!" Когда я открыл дверь, мне сказали, удостоверившись в моей личности, что я именем закона арестован. Мне был предъявлены ордер на обыск и ордер на арест.
Я оказался в изоляции как раз в те дни, когда в моей голове уже сложилась целая серия картин — панорама! Первые дни заключения я переживал, а потом даже обрадовался случаю — именно эта щемящая нота, эта передышка и нужны моей руке, чтобы все объединилось на картине. Летящий бег линий, динамичность движений. Я стал набрасывать отдельные композиции. Мои двойные и тройные портреты вписывались в общий замысел серии картин; я чувствовал, что в этих моих набросках что-то есть подлинное.
Я работал, а из головы не выходила фраза художника Сурикова, который однажды заметил: "Закончил "Боярыню Морозову" — осталось только раскрасить".
Я мучился от того, что наступит скоро день, когда мои рисунки будут готовы, а "раскрасить" мне не дадут.
Меня снова обвиняли в убийстве, в грабеже, в соучастии и прочее.
Новый следователь сообщил мне, что Петрова отстранили от ведения этого дела, что пришла какая-то жалоба на него и руководство предложило ему другую работу.
Я догадывался, в чем дело. Должно быть, вспыхнул старый спор с Солиным. И облик Петрова в новом свете проступил совсем по-иному в моем композиционном замысле.
Я стал заново разрабатывать тему "Петров и другие". Мне так хотелось внутренней чистоты, смысловой наполненности. Вдруг почувствовал в себе потребность по-другому написать все ранее изображенное мною. Я понял: нельзя в искусстве работать с поспешностью угорелой кошки. Да и о людях нельзя судить так скоропалительно, приклеивая им ярлыки. Меня не интересовали новые сокамерники. Я знал заранее, каждый из них будет говорить, что он не виноват, что случайно попал в каталажку. На этот раз в камере собрались одни убийцы. Я тоже проходил как убийца. И я, как они, твердил, осклабившись так, будто в мое нутро шуганули ведро помоев: "Убийство, грабеж…" И уже легко употреблял жаргонные словечки: "Да, мне шьют червонец…" Не вопил по поводу отсутствия комфорта и несправедливости ко мне. Тем более я действительно убил человека, и это главная причина, по которой меня упекли сюда.
Состояние такое, словно во мне сразу оказалось два человека: один — деятельный, целеустремленный, много работающий, полный замыслов о новых выставках, встречах, картинах, открытиях; другой — потеряно-апатичный, безразличный ко всему, механически выполняющий свои обязанности: надо пол подмести — нет возражений, на допрос — нет возражений, отдать рубаху соседу — нет возражений, припрятать в тайничке недозволенное — тоже согласен. Апатичный ночью лежал не шелохнувшись, будто размышлял о чем-то, а на самом деле ему не думалось, просто хотелось укрыться, согреться, ощутить то состояние, какое иной раз накатывало в далеком детстве: стоило подобрать под себя коленки, обхватить их руками и угреться, чтобы в теле появилась истома, глаза сами сомкнулись в надежде на то, что сны придут волшебные. А сны одолевали гнусные, мерзкие, рождавшие ощущение холода и неуютности, как и эта отвратительная серая камера.
Читать дальше