А строчка, естественно, была:
В своем пространном ответном письме Корней Чуковский пишет о хворобах, о прожорливости своей щитовидной железы; о сокрушении, что «наградил» дочь по наследству базедоидом; о необходимости усваивать и добродетели от родителя (он, чуть представилась возможность, передал свою статью о Шекспире из «Известий» в «Правду», — советует и дочери не печататься в «шкловитянской» «Детской литературе», но в «Красной Нови»); о своем желании проконтролировать, как бы в Киеве (в процессе прохождения Лидиной книги о восстании гайдамаков) литературные прохвосты не украли ее идеи; об интересном знакомстве с бывшей пулеметчицей чапаевской дивизии…
Вот и последняя фраза, уже после подписи: «Ты хорошо написала про метро „Охотного ряда“». Конечно, он понял.
Они оба отлично знали, с кем каждый из них «имеет дело». За время этой более чем полувековой переписки они не единожды признались в отцовско-дочерней любви, не единожды спасли друг друга, не единожды поудивлялись и понедоумевали от (впрочем, почти всегда объяснимой и понятной из нашего-то близка) «глухоты» по отношению друг к другу [5] Например, я не готов вслед за С. Лурье образно именовать отстраненную реакцию Корнея Ивановича на некоторые жесткие пассажи Л. К. (например, страстное описание антифашистского фильма «Профессор Мамлок» — о самоослеплении германского народа, о доносительстве, работе гестапо, очередях жен арестантов к тюрьмам) «рассеянно-бодрой манерой Порфирия Головлева». Мне кажется, он хорошо понимал, в каком контексте идет их переписка, и абсолютно сознательно избегал обсуждения «болевых точек» ради ее безопасности. То же, думаю, относится и к его предложениям Лиде в начале 40-х попробовать писать стихи на какую-нибудь далекую от нее тему («не о себе, не о своем душевном состоянии»), даже не предложениям, а вопросам: может ли попробовать? И его вопрос, и ее почти негодующий ответ («Да как же писать, если это далеко? Я не понимаю») — разве они необъяснимы? Разве он не хотел отвести от прямодушной дочери катастрофу, которой ожидал в любой момент, которая могла родиться из чего угодно?
.
Когда она родилась, он был хотя и известным критиком, но все же еще мальчишкой — 25 лет! Когда он умирал, знал, что только она одна из всей огромной чуковской семьи в полной мере унаследовала от него не только базедоид, но и мучительный, невыносимый, раз и навсегда приставший к душе, полубессознательный вирус служения русской словесности. Выпадающее из рук дело он передал ей и ее дочери — на них он надеялся и в осуществлении этой надежды очень нуждался.
Так все и вышло. Лидия Корнеевна написала лучшую книгу о Корнее Чуковском («Памяти детства») и сохранила в целости его дом. Внучка издала дневники деда, полную «Чукоккалу», которую когда-то помогала ему готовить к советской печати, теперь ведет его полное собрание сочинений. Книги матери — тоже теперь на ней. И этой книги без нее не было бы. Слово «по-двиг» — слово старинное…
Дочь любила отца с младенчества, любила самозабвенно, без всяких «но», целиком. Так и плыла до самой своей смерти в широкой куоккальской лодочке, где он им с Колей и Бобой читал, размахивая руками и веслами, Пушкина и Жуковского. А узнала его изнутри и разобралась в нем она попозже, со временем.
Ниже — портрет отца и литератора Корнея Чуковского — в письме к своему позднему товарищу, поэту Давиду Самойлову. Написано в год столетия Чуковского, в 1982-м:
«К. И. был человек одинокий, замкнутый, сломанный, бессонный, страдавший тяжелыми приступами отчаяния. Считал себя бездарным. Мучился — долго — незаконнорожденностью. Женат был на женщине, которая последние лет 20 своей жизни была, несомненно, психически больна. Женился рано, 19 лет, и тяжким трудом содержал большую семью.
Если взять его биографию объективно, то в ней было 3 большие несчастья: 1) смерть Мурочки 2) гибель Бобы 3) то, что К. И., рожденный критик, вынужден был этот главный свой талант закопать в землю. Начиная с 30-х гг. он уже выступал не как критик, а только в защиту: обругали зря Пантелеева — выступил со статьей; обругали Глоцера — опять статья и т. д. Это совсем не то, что статьи об Андрееве, Горьком, Бунине, „Книга об Ал. Блоке“, статья о [Джеке] Лондоне и т. д.
Конечно, если сравнить его судьбу с судьбами АА, или ОЭ, или БЛ — то — то — он счастливец. Но я-то видела его изнутри; и сейчас, перечитывая свои старые дн<���евни>ки, все время читаю: „Бедный папа“… Конечно, было в нем и природное веселье, но, кроме того, он требовал от себя веселья — в особенности на людях; жаловаться он считал невежливым; вот иногда в Дн<���евни>ке, иногда в письмах (в особенности ко мне). <���…> Помню наизусть строки в стенной газете института, где я училась: „Необходимо освободить институт от детей тех дооктябрьских шавок, которым октябрьская колесница отшлепала хвосты“. Шавка — это К. И., а щенок, разумеется, я» [6] «Знамя», 2003, № 6, стр. 176.
.
Читать дальше