— И ты решил?.. — спросил я, сознательно не договаривая. Думал: куда они денут все эти годы?
— Я позвонил ей, — сказал Сева. — Мы еще поговорили... Она как будто не прочь встретиться! Но на языке у нее — одна Алинка!.. — Алинка, когда случалось ее увидеть, с ним никогда не здоровалась — Сева говорил мне это мрачно, разговор происходил прежде, до звонков.
И вот тут он повел себя непостижимо. Была обронена фраза — он раздумывал вслух:
— Куда же ее привести?
Получалось, что привести некуда. К ней почему-то было нельзя, хоть жила она, как говорила, одна в квартире. Может быть, моя догадка, там полно было все Алинкой, ее особенной жизнью, любовью к ней, и она, Светлана, не хотела... Как бы то ни было, он, Сева, считал, что должен вполне обеспечить... все устроить... Наборматывалось именно это. Я жил у него в лучшей комнате, в которой он и был прописан; сам же он в это время ютился в худшей, оставленной прежними жильцами, куда женщину привести, разумеется, невозможно. Вина моя в том, что не догадался тогда же освободить, исчезнуть из квартиры, улетучиться! В конце концов Сева, так ничего и не решив, другого ничего не придумав, заторопился и убежал. Как они встретились, что там у них происходило, какие льды, нагромождения льдов таяли, освобождая море, — я не знаю. Моя жизнь в то время была полна августом, ленинградским летом. Он лишь сказал мне — в своей манере говорить как бы нехотя, — что ничего у них со Светланой не получилось.
Иногда я испытываю к этому темноликому человеку что-то вроде нежности и готов сказать ему: «Я виноват, конечно! Но и ты!.. Виноваты мы оба». И — не говорю ничего. Он опять словно бы идет в одиночку по тундре, обмораживаясь, преодолевая ветер. И снова с ним, должно быть, то странное чувство заброшенности, потерянности во времени, о котором он рассказывал. Ведь когда в тундре один, то кажется: ты один навсегда, ты уже и не на земле, а где-то!.. Оторванность ото всего земного леденит душу, подступает белый страх, он всюду, ты видишь его лицо.
Тогда, в январе, в период «Красного выборжца», вечерами с крыши дома во дворе с лавиноподобным шумом сходил скапливавшийся мокрый снег. Каждый раз я вздрагивал — звук в этом дворе, всегда очень гулком, был слишком громок, катастрофичен. Думал: крыши говорят всей сутью верхней...
В комнате прислуги тень от матового цветка-абажура ложилась высоко поверх обоев цвета морской волны — на беленом. Как бы темноватое облако с мягкими очертаниями постоянно стояло над головой.
Сохранилась январская запись, сумбурная:
«Квартира Тацитова. Страхи, звонки, стуки, я невольно поддаюсь тихой панике; но в конце концов выдерживаю характер...»
Главное помнить: беззащитность Тацитова перед темным, перед стихией неизвестности, что рвалась в его двери.
Это был обычный наш вечер с его эмалированной жуткой кружкой на огне, от которой исходил запах крутой заварки — чая азербайджанского № 30... Черная шапка на ней поднималась, вспухала вулканически, и, сдернутая с огня, медленно проседала. Я сыпал себе в заварной чайник так же щедро, сомнамбулически, завороженно. Мы никого не ждали. Налаживался понемногу обычный наш разговор о том о сем. «Бытовое и есть историческое, — говорил в кру́жку Сева. — Это еще Толстой заметил...» Я сочувственно встречал это заявление. На меня произвели впечатление виденные где-то в магазинчике на Невском литографии, развешанные там по стенам; в одной, названной «Белой ночью», фантазия автора погружала все поколения питерских жителей в реки, каналы, и вода призрачно несла их куда-то. И я горячо говорил Севе, самому себе, Большому Питеру: «А мазурики! а губастые! а вся дрянь и мелочь человеческая! где они? Где все мелкие тщеславия, жалкие самолюбия? И наши с тобой — где?.. В истории, которая стала для нас поистине «Белой ночью», во всемирных Мойках, Фонтанках, Невках, каналах... Они переполнили собой историю!»
Такой разговор мог продолжаться долго. Но где-то в четверть двенадцатого зазвонили. Мы с Тацитовым переглянулись: кто бы это мог быть? На ночь глядя? Он явно не хотел открывать — не трогался с места. Я ждал, что будет дальше.
— Может, открыть? — голос мой прозвучал хрипло.
Звонили упорно — визгливый звук так и сверлил, разрывал воздух пустого огромного коридора. И что-то обреченное появилось вдруг в облике Севы: он повесил голову, сутулил спину, курил. Руки у него начали приметно дрожать.
— Я не хочу открывать, — совсем тихо проговорил наконец он, — потому что это могут быть силы нежелательные... — Он так и сказал: силы — не люди. И продолжал все так же задавленно: — Может быть, это — тот парень, зять хабаровских, пришел с кем-нибудь за буфетом. На который не имеет никаких прав... А может, милиция.
Читать дальше