— Мар Меир, можно я пойду домой? Я плохо себя чувствую.
— А! Конечно, — говорит мар Меир, — конечно.
На улице она сворачивает в проулок, (здесь несколько минут назад шли эти двое), проходит вдоль серого здания управления полиции и православного собора — кресты сверкают на солнце, несколько богомолок в платках сидят на ступенях у входа. Рядом в узком проулке, ведущем к Невиим — ресторанчик Стенли. По вечерам здесь полно народу, танго поет в душной полутьме. Стенли снимает квартиру на первом этаже дома, что рядом с особняком этой накрашенной молодящейся толстухи. У него — крикливая, всегда недовольная жена. Когда они ругаются, слышит вся улица. Герда выходит на Невиим, идет мимо йеменской фалафельной на углу, мимо дома, где живет Стенли, и апартаментов этой красотки. У железных, покрытых синей краской ворот с вознесенным над ними крестом, останавливается; приоткрывает их, входит во двор…
Сегодня утром в комнату на втором этаже дома, где живет Стенли, въехал новый постоялец. Но Герда об этом еще не знает.
«Представь себе, Шимон, он женился на этой ашиксе», — говорит она. Мы сидим на террасе возле кухни. Дед только что вернулся с базара, она уже успела придирчиво проверить стоимость всех покупок — от двух пучков редиски до трехсот грамм зеленого гороха, который она сейчас лущит, и горка лоснящихся, еще влажных зеленых шкурок, накиданных посреди стола, быстро растет. Дед пожимает плечами. Какое ему дело! В мире слишком много ашиксе. Он всю жизнь имел дело с гоями. Он от них устал.
Я не понимаю их презрительного высокомерия Более того, оно выглядит очень странно… Не вчера ли он сам, столкнувшись у калитки с соседкой Веркой Савочкиной, вдруг весь подобрался, заулыбался, заговорил неестественно сладко. А когда к нему забредает очередной пьяница получить денег в счет будущей работы, (зачем ты их приваживаешь, они не вернутся, они просто смеются над тобой! — Генуг, Рива, генуг!), начинает вдруг говорить преувеличенно бодро, хлопать по плечу, осведомляться о жене и детишках, словно играя какую-то тяжелую, но неизбежную роль.
Мир переполнен гоями. Их так много, что и впрямь устанешь презирать. И я скольжу между ними, словно иду по кромке берега, внимательно и осторожно, ведь в любой момент волна их чрезмерных, не поддающихся пониманию эмоций может накатить, сбить с ног. Это их — деревья и кусты, и высокие сосны с прозрачной смолой. Это их щербатые палатки возле станции, и магазин, где в духоте, пропахшей селедкой и мылом, стою я вместе с ними, зажав в кулаке потную рублевую бумажку, а потом возле станции плеснет из ржавого крана толстая тетка в мой бидон белое пенистое молоко…
У озера по воскресеньям на вытоптанной, устланной сухими иглами земле они подставляют свои белесые городские тела солнцу, а их жены с рыжеватой пупырчатой кожей, едва прикрытой полосками ткани, покрикивают на детей, деловито вынимают из сумок снедь, и вот уже пузырится пиво, посверкивают на солнце редиска и лук, только что купленные на пристанционном базаре, забористо-резко воняет вобла, и масло на томном распаренном хлебе уже начинает плавиться…
Мы окружены ими со всех сторон, и надо вести себя крайне осторожно. Наше презрение к ним не должно перехлестывать через дачный забор. Не дай Бог услышать им наши разговоры. И потому мы говорим друг другу: «Тише!» Особенно осторожно нужно вести себя на кухонной веранде, ведь она примыкает к забору Савочкиных. И дед, когда включает на веранде «спидолу» и слушает заграничное радио, должен делать звук совсем тихим — таким тихим, что он вынужден прижиматься к ребристой поверхности почти вплотную. В те июньские дни 67 года он не спал, я слышал, как он ходит наверху по террасе, покашливает, поскрипывает половицами, не выдерживает, включает среди ночи свою «спидолу» — накатывал шум, словно вдалеке тревожно шумело море, и я не мог заснуть. Наутро она выговаривала ему, а он печально покачивал головой и говорил: «Ай, Рива, генуг!»
Потом появилась Нинка… Правда, теперь я думаю, что они познакомились еще до смерти Ривы. Она уезжала в сентябре в Москву, а он оставался один на даче, среди осенней тишины и свободы, и лишь с первым снегом возвращался в свою комнату в коммунальной квартире, где пахло вишневой наливкой и застоявшейся пылью.
Нинка пришла к нему, как и остальные — в поисках какой-нибудь поденной рублевой работы — она уже тогда пила. Наверное, она мыла пол, расставив короткие ноги с сильными икрами, подоткнув подол. Картинка эта стала классической еще века полтора назад, во времена расцвета так называемой дворянской литературы, но потом баре и дворовые девки перевелись, задирать подол стало не перед кем. А ведь сколько Ванюшек-ключников. Васильков-истопников и прочей дворовой челяди было зачато таким образом! Не говоря уж об очередной Арине, в свой черед однажды появлявшейся в барском кабинете, чтобы вымыть пол. Барин сидит в кресле в ночном халате. Ему муторно от вчерашнего перепоя. Он смотрит, как Арина лихо елозит руками по полу, и белый зад ее, ничем не прикрытый, (поскольку штанов тогда не полагалось), нагло торчит в сторону барина. Он чувствует, как вялый член его начинает набухать тяжелой кровью, подходит к ней сзади, запускает руку между ног, Арина охает, замирает, и вот уже барский член входит в нее, и все сильней, и сильней… Она цепляется обеими руками за пол, но мокрые доски скользят, а барин мерно толкает ее в зад. И тогда она начинает медленно ползти по полу, в такт толчкам перебирая руками и охая. Таким образом они добираются до книжного шкафа в дальнем углу, где барин и кончает в Арину, шумно отдуваясь, под язвительной улыбкой гипсового Вольтера.
Читать дальше