Он не скучал ни по Изабель, ни по Магде, и все же обе они заполняли пространство его жизни, прогулки, ночные часы у открытого окна на границе темноты, отделявшей конец Хоринерштрассе от огней Александерплац. Андраш снова начал курить — сначала с трудом, с отвращением, кашлем, просто господин Шмидт однажды на лестнице предложил ему сигарету, и он влюбился в красный огонек, в тлеющее время. Стоял у окна, вдыхая запах пыли, к чему убирать квартиру, если никто не придет? Красный диван, где сидела Изабель. Кровать, где он спал с Магдой. Их фигуры, их тела, какие бы ни были разные, а сливались воедино — поджарая худоба Магды, округлость Изабель, сбывшееся и несбывшееся. А он и не уверен, что различие столь велико.
Часто он просыпал, рискуя вконец опоздать в бюро, и тогда звонил Петер — разъяренный, требовательный. Андраш, подчиняясь долгу, появлялся с помятым лицом на Дирксенштрассе, хватался за работу и, все-таки приведя дела в порядок, прислушивался к шумам на улице, шагам, женским голосам, доносящимся наверх, опять-таки подходил к окну, глядел на девушек и размышлял, осталась ли у него хоть толика к ним интереса, пусть даже восхитительны их платья, и движения бедер, и тонкие руки, щиколотки — всё, что его привлекало, но издалека, издалека. Впрочем, он ни от чего не отказался. Порой, почувствовав вдруг себя обиженным, Андраш внимательно наблюдал, задерживают ли женщины на нем взгляд, отвечает ли ему взглядом та, что ему понравилась, отвлечется ли на миг от мужчины, с которым сидит за столиком, и вообще — приятно ли, отмечено ли случайное его прикосновение в очереди перед кино, в другой толкотне? Он познакомился с Клер, тридцати лет, и был обласкан ее надеждой, ее восхищенными и робкими прикосновениями, но сбежал окончательно и бесповоротно. И недоверчиво спрашивал себя: а верно ли он поступил?
В памяти сохранились от Клер нежные карие глаза косули и что-то в них неуловимое, невесомое, легкое до самоотдачи. Это ему нравилось, ведь и он сам, и все, для него важное, обладает свойством легко скользить по поверхности, скользить по воздуху подобно листьям, подобно тополиному пуху, нежным ветерком гонимому прочь.
Как-то в сияющий майский день он забрел в западную часть города, на кладбище, где толпа людей в темных платьях как раз устремлялась к выходу. Ханну он не навещал со дня похорон, а теперь узнал наконец какая ухоженная у нее могила, видно, Петер и недели не пропускал — сажал, полол, ровнял землю. Надгробный камень с именем Ханны уже пообветшал, покрылся сзади светлым зеленоватым мхом, и было в этом что-то утешительное.
Придя в другой раз, под вечер, Андраш увидел, как от живой изгороди разбегаются дикие свиньи, да тут, наверное, бродят и лисы, и всякие разные зверюшки — в садах на Геерштрассе, до самого Шарлотгенбурга. Он описал все это в письме к Изабель: аромат акации и липы, игру теней, когда свет с улицы падает на листву деревьев, на помпезные ограды и жалкие кривые заборы, отделяющие участки и дома от дороги, призрачную широкую улицу в сторону Шпандау, которая потом выходит к Олимпийскому стадиону. «Помнишь ли ты, — писал Андраш, — слова Буша: «Ничто не останется прежним»? Геерштрассе, кажется, не изменилась с тридцатых годов, кладбище тоже. Ничто не изменилось. И, все-таки изменилось. Ханна умерла. Ты замужем и живешь в Лондоне, я, наверное, уеду в Будапешт. Может, насовсем, а может — проживу там месяца два, но квартиру в Берлине уж точно оставлю за собой. Господин Шмидт все еще тут, прочно обосновался на чердаке, домоуправление ищет покупателей, но пока они никого не нашли, так мы и проживаем вдвоем, и оба довольны своим подвешенным состоянием».
Андраш предполагал, что Петер уже сообщил ей о предстоящем переезде их бюро. На Дирксенштрассе должны повысить арендную плату и составить соответствующий новый договор, но Петер предлагает уехать из центра, не торгуясь о цене. «Переезжаем!» — объявил он столь решительно, что Андраш испугался, а потом они оба замолчали, одновременно подумав о Ханне. Андраш взялся посмотреть офисные помещения на Потсдамской улице и в одном из внутренних дворов нашел два маленьких копировальных центра, заинтересованных в кооперации. «Ничто не изменилось», — размышлял он, шагая по этой улице после переговоров, будто двадцать, нет, двадцать пять лет назад он идет домой, где тетя Софи сидит за пианино и играет, играет так легко и безупречно, что дядя Янош и Андраш в молчании замерли на диване, и дядя Янош плачет. «Ничего нет большего, нежели вот это, — обращается дядя к Андрашу. — О, ты не понимаешь, ты ждешь, как ждал и я. Надеюсь, ты поймешь это в свое время».
Читать дальше