Чужбинкин оказался грузным мужиком лет пятидесяти, с нелепым боковым зачесом, едва прикрывавшим лысину, и в очках, которые у него смешно скособочились на носу.
– Ну-с, молодой человек, – сказал он, – давайте поговорим.
– А о чем говорить-то, – отозвался я, – когда и так все понятно, вернее, ничего не понятно: почему графоманы получают Государственные премии, а поэта Николая Рубцова, прозябавшего в нищете, задушили, что называется, на дому? какого черта журнал «Жизнь» возглавляет мелиоратор? из-за чего Институт русского языка ополчился на букву «ё»?..
– Это все не по нашему департаменту, – сказал Чужбинкин. – Речь идет о том, что ваши творения не вписываются в сложившуюся традицию, не отвечают запросам дня. Вы оглянитесь по сторонам: в стране идет великая стройка, налаживаются новые отношения между людьми, народ стремится и смело смотрит в будущее, а вы все выдумываете басни про какие-то пьяные междоусобицы, которые заканчиваются ничем… И вы хотите, чтобы мы печатали этот бред?!
– Я уже, кажется, ничего не хочу, – насупившись, сказал я. – Вернее, я хочу одного: чтобы вы поняли, что жизнь в одних и тех же пределах бывает разная, и каждый автор свободен писать так, как ему пишется натощак.
Чужбинкин сказал, чуть ли не просияв:
– Совершенно с вами согласен! Каждый автор волен писать, чт óон хочет и как он хочет, а мы, издатели, в свою очередь, свободны публиковать его вещи или не публиковать!
На это мне было нечего возразить. Я откланялся, вышел из кабинета заведующего отделом прозы, нашел в редакционном коридоре просиженный диванчик, возле которого стояла пепельница на треноге, уселся и закурил. Минуту спустя ко мне присоседилась молодая женщина, немного странная, в черном платье по щиколотку, и тоже закурила, по-женски, манерно пуская дым.
Мало-помалу разговорились; оказалось, моя соседка была поэтессой с незадавшейся судьбой, годами, как и я, таскалась по редакциям в надежде напечатать хоть пару стихотворений, как и я, одинокая, родом из Торопца; звали ее Лариса Перепенчук. Дела наши сложились слишком похоже, одинаково плачевно, чтобы мы не прониклись взаимной симпатией и не сговорились на пару погулять по Москве, а потом где-нибудь посидеть . Я был гол как сок óл, но у Ларисы нашлась трешница с мелочью на старый счет, и этого было вполне достаточно, чтобы в каком-нибудь заведении выпить по рюмочке коньяку.
Мы рука об руку вышли на Страстной бульвар и, не торопясь, тронулись в сторону Трубной площади, дорогой рассуждая о причинах наших неудач на литературном поприще, горестях творческого процесса, об упадке культуры и повсеместном засилии дурака. Пользуясь редкими паузами в разговоре, Лариса читала свои стихи, которые показались мне звучными, но невразумительными, даже совсем непонятными, как величественные псалмы на каком-то неведомом языке.
Мы с Ларисой так никуда и не попали в рассуждении посидеть , даже у пельменной, что в начале Петровского бульвара, стояла очередь примерно на полчаса. В те годы на три рубля можно было пообедать даже в «Национале», но ресторанов, кафе и разного рода забегаловок на Москве осталось так мало, что сходу попасть куда бы то ни было считалось за особое благоволение Высших Сил.
В конце концов, намаявшись, мы купили бутылку дорого армянского портвейна, зашли в Большом Кисловском переулке в первую попавшуюся подворотню и, оказавшись в симпатичном внутреннем дворике, наладились было попировать. Я откупорил бутылку, но только мы с Ларисой сделали по глотку, как нас окружила компания негодяев с такими жуткими лицами, какие разве что увидишь в кошмарном сне. Чтобы не разводить лишнего, докладываю: бутылку портвейна у нас отняли, мне сломали два ребра и разбили лицо, Лариса отделалась тумаками, но зато у нее отобрали сумочку и часы.
Поднявшись с земли, я, охая, отряхнулся и промямлил сквозь кровь, которой был полон рот:
– Еще Тургенев говорил, что в России жить нельзя.
Лариса сказала:
– Можно, только осторожно.
– А я настаиваю, что нельзя! Нет, я точно давно свалил бы в эмиграцию, если было бы на кого оставить эту злокозненную страну. Да не на кого ее оставить-то, вот беда!
– А я эмигрантов терпеть не могу, власовцы проклятые, сволота!
– А я никого не осуждаю, я даже завидую тем людям, которые могут жить везде, и на помойке, и на Лазурном берегу. Я, к сожалению, на Лазурном берегу и недели не проживу, потому что я так отравлен своей родиной, что, как алкоголик без алкоголя, без этой отравы не человек.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу