Мы и себе устроили постели рядом с бронетранспортером. Целый час, наверное, переносили сюда пачки денег. Когда кончили, совершенно из сил выбились. Сабир сперва спокойно лежал, а потом начал бредить. Всех нас по именам называл, чаще всего мое имя, маму свою звал. А когда приходил в себя, каждый раз просил пить. Мы по очереди ходили за водой. Я уже не обходил стороной скелеты, а шел мимо них, рядом проходил. Я знаю, что мне тогда это казалось, но каждый раз, когда я шел мимо, мне казалось, что они смотрели на меня и улыбались злобно. Мне они и во сне приснились в ту ночь, как только я лег. И еще разговорник приснился со своими угрозами. Мне все казалось, что я его и во сне читаю и никак не могу остановиться. Я и во сне удивлялся тому, что за все по этому разговорнику полагалась смерть. За все хорошее.
А потом мы стали умирать. Теперь я уже мог представить, что меня не будет. Что все останется на земле как было, а меня не будет. Я даже не знаю, как во мне это изменение произошло, но теперь я точно знаю, что могу умереть. Я лежал и обо всем думал. Думал о вещах, о которых никогда раньше не задумывался. О смерти же я никогда раньше не думал. Да и с чего бы это раньше я стал думать о смерти? Из моих знакомых только один человек умер — Наиля, девочка с нашей улицы. Она под машину попала. На похороны вся наша улица собралась. Всем детям раздали венки, и мы гуськом шли за гробом. На кладбище нам не разрешили поехать. Как только мы дошли до проспекта Нариманова, нам всем велели отправляться домой. Наверное, потому, что все вокруг плакали, и взрослые не хотели, чтобы дети видели это. Особенно Наилькина мать убивалась.
А отец ее не плакал, он шел первым за гробом, его вели под руку двое наших соседей, и время от времени он спрашивал очень уставшим голосом: «Как же так может быть? Что же это происходит?» Но ему на эти вопросы никто не отвечал. Я тоже про себя подумал: как же так может быть, что Наильки больше не будет? И еще я тогда на похоронах попытался представить, что я тоже умру когда-нибудь, но ничего у меня не получилось. Как будто в голове что-то происходило, вернее, останавливалось, как только я начинал представлять, что я умру и меня не будет. Я даже удивился, что не могу вообразить такую простую вещь. Даже похороны свои представил, как все будут идти и плакать, и все очень хорошо получилось до того места, где надо было вообразить, что меня совсем не будет и я ничего не буду чувствовать — слышать или видеть. Сколько ни старался, ничего из этого не получилось. А теперь я почувствовал, что это может быть. Я специально не думал над этим — просто чувствовал.
Мы все лежали молча, только Сабир стонал. Наяву он тоже молчал, но стоило только заснуть, как он начинал стонать. Рука у него очень сильно распухла, как будто надулась, и была горячая, темно-красного цвета. Рану мы его перевязали, но пользы от этого было мало, она вся почернела, и было ясно, что без лекарств у него обязательно начнется заражение.
Я лежал и думал, как все было бы хорошо, если бы мы не полезли в эту проклятую расщелину. Все мы были бы уже в Баку, в школу ходили бы. Я даже удивился, что с таким удовольствием думаю о школе, о нашем доме. Раньше я даже не чувствовал, как хорошо там. А больше всего я думал о маме с папой, вспоминал разные случаи, не какие-нибудь особенные, а самые простые, как я, например, прихожу из школы, а мама стоит на лестнице и ждет, когда я поднимусь со двора, и улыбается мне, или про то, как вечером я смотрю телевизор, а мама с папой о чем-то разговаривают, даже не знаю, о чем они разговаривали, но, оказывается, это было очень приятно, что все дома вместе, даже если в это время ничего особенного не происходит. Когда я вспомнил обо всем этом, у меня даже в горле защекотало, и я снова стал перечитывать этот разговорник.
Что-то меня в этом разговорнике очень интересовало, а что, я никак понять не мог. Я его весь уже наизусть знал. Я точно мог сказать, за что полагается смертная казнь, и даже точнее — за что повешение, а за что расстрел. Я уже заметил, если человек желал в те времена хорошее только себе, скажем, если кто-то скрывал от немцев, что он коммунист или военный, или что у него приемник есть дома, то его расстреливали, а если он другому человеку делал добро — прятал у себя раненого или помогал партизанам, то его за это вешали. Очень странно все это было читать, и сколько я ни перечитывал, а привыкнуть не мог, каждый раз становилось от всех этих угроз страшно. И еще из-за этого разговорника я чувствовал, что существует какая-то главная странность, но в чем она заключается — никак понять не мог. Но чувствовал.
Читать дальше