Я пережил свое возвращение задолго перед тем. Я попробовал описать его в «Городе Удачи». И теперь реальность подтверждала вымысел. Не превзойдя и не низведя его. Ретроспективно роман становился былью. Там есть все, кроме ночных событий. Утро напомнило мне книгу, и книга стала моим гидом. При дневном свете городок показался мне точно таким, каким я его видел в воображении: голым, бесцветным, лишенным тайны.
Как и в романе, это было осеннее утро. Стояла хорошая погода. Желтое солнце продвигалось по небу. Желтые здания; желтые фасады; желтые листья; желтые, печальные, унылые мужчины и женщины шли на работу, на рынок, в церковь; желтые дети шли в школу.
Я смотрел на встречных: не узнаю ли кого-нибудь? Друга? Врага? Соседа? Нет, никого я не узнал. Не знал я их, они не знали меня. Некоторые смотрели на меня не видя, думая о другом, некоторые видели не глядя, украдкой. Никто не подошел, не обернулся вслед. Ни удивленного движения, ни тайного участия. Ничего. Никто не выразил ни удовольствия, ни разочарования; мое возвращение никого не трогало. Я выжил, никому нет до этого дела, кроме меня. В их глазах я был не личностью, пусть невидимой, не тенью, пусть мимолетной, а вещью, без веса и без прошлого. Если бы я обратился к ним, они бы и неповернулись; начни я кричать про скандал, про подделку, они бы даже ухом не повели. Словно я не существовал. Словно я никогда не существовал. Казалось, они играют в какую-то игру, в заговор, правило которого — равнодушие. На их лицах не было ни ненависти, ни злости, ни даже любопытства. Иностранец, каким был я, не имел места ни в их прошлом, ни в их памяти. И подумать только, что было время, когда они составляли часть моего мира, как и я — часть их мира.
Товарищи по школе? Друзья друзей? Клиенты отца? Комуиз них мы доверили наши субботние подсвечники, зимние вещи, ценности? Вот идет с базара пожилая хозяйка: не госпожа Штарк ли, которая так любезно согласилась взять к себе нашу швейную машину и приданое старшей сестры? Вот чиновник энергичной походкой вышел из здания суда: не тот ли он мужественный адвокат, которому мы «продали» нашу недвижимость? Перед старой кондитерской, принадлежавшей семье Штайн, толстяк с квадратным лицом разговаривал с сыном: не Пишта ли это, который считал своим священным долгом в рождественскую неделю, переодевшись чертом, избивать кнутом своих товари-щей-евреев за то, что они убили его Бога? Я увидел мужчину, жившего в моем доме, молодого инженера венгерского происхождения, с живым взглядом; это был честолюбец, работяга, прекрасный отец семейства, партиец-энтузиаст. Я не сказал ему, кто я. Он ответил бы: весьма сожалею. Да нет. Ничего бы он не ответил. Он не вспомнил бы моего имени. Как и прочие.
Но я не сердился на них. В сущности, не сердился. Если бы я вернулся сразу после войны, я вел бы себя иначе. Я потребовал бы правосудия. Я все бы сделал, чтобы были наказаны наши соседи, виновные в том, что они выгнали и обворовали нас, а потом отреклись. Но теперь, во всяком случае, уже слишком поздно. За отсутствием судей и обвиняемых процесс не состоится. Времена переменились, роли распределены по-другому, уже ничего не узнать. В Сигете более чем где-либо я понял, что евреи проиграли войну. А если я и сердился на других, то просто потому, что они нас забыли.
Так быстро и так прочно.
Когда-то, в этом типичном штетеле, Израиль был царь. Никто не оспаривал его прав на это. Нельзя было представить себе Сигет без десяти тысяч евреев: они были в меньшинстве, но в них было столько жизни, столько задиристости, что они задавали тон повсюду и везде. Остальная часть населения — около пятнадцати тысяч — закрывала на это глаза.
Как и во всей центральной Европе, богатые евреи были богаче прочих, бедные — беднее. Еврейский стукач — я его знал: рыжий молчальник с пронзительным взглядом — был более ненавистен и мерзок, чем его христианские коллеги. В святости и скупости, в хитрости и наивности, в добре и зле евреи вечно жили на пределе.
В тридцатые годы мой отец отказался от американской визы, сказав: «3ачем мне искать Америку в Америке, раз она существует здесь, на этом самом месте?»
В начале сороковых годов до нас стали доходить слухи о том, что происходит в Польше; они не вызвали большого беспокойства. Раввины говорили: «Ничего с нами не случится, потому что мы нужны Богу». Коммерсанты говорили: «Мы нужны стране». Врачи говорили: «Мы нужны городу». Все считали себя необходимыми, незаменимыми.
Читать дальше