Я помотал головой.
— Погоди, я помогу.
Она разула меня, сняла носки. Затем поддерживала меня, пока я стаскивал свитер, после чего я вновь плюхнулся на спину. Потом расстегнула мою рубашку и осторожно, так, чтобы мне не пришлось двигаться, сняла ее с меня. Расстегнув пряжку ремня, спросила:
— Брюки снимать?
Я глазами сказал «да», и она с беспредельной деликатностью, почти не дотрагиваясь до моего колена, стянула с меня брюки.
— Ляжешь в постель?
— Позднее, — ответил я очень тихо.
— Хорошо. Тогда доброй ночи.
Я улыбнулся, Франсуаза спросила:
— Тебе еще больно?
Соврать не хватило сил, и я сказал правду. Положив ладонь мне на лоб, она спросила, что еще может для меня сделать. Я сказал: «Ничего», и она еще раз пожелала мне доброй ночи.
Затем, наградив меня долгим поцелуем, на цыпочках вышла. Я чуть было тут же не уснул, но, как назло, стал вспоминать все события вечера. Все случившееся показалось мне такой «кашей», что захотелось описать его, чтобы как следует обдумать и понять.
Два часа утра. Нога почти не болит. Я сейчас усну, так как все обдумал, сделал выводы и вновь уверовал в себя.
Сегодня утром приезжает Катрин Гольдберг. Это недостающая карта в моей колоде. Надеюсь, отныне все пойдет быстрее. Боюсь дать в чем-нибудь слабину, если дело затянется.
Дневник Одиль
Вилле-сюр-Мер, 3 августа
Три часа дня. Небо и море такой голубизны, какая только возможна; песок обжигает ноги. Пишу, устроившись под тентом.
Со вчерашнего дня моя жизнь изменилась: слепящий летний свет больше не причиняет мне головной боли, я не ощущаю себя безобразной, у меня приятное чувство, что я вновь иду в ногу со своим веком — и все это в силу неких причин, о которых я и собираюсь написать.
Началось все в восемь утра — проснувшись от жары, я вскочила, и вдруг: крах! Смотрю под ноги. Но из-за близорукости вижу лишь что-то поблескивающее. Нагибаюсь, а сама уже догадалась: очки. Ну конечно, это они и раздавлены. У меня есть запасные, но в такой ужасной роговой оправе, что я стараюсь обходиться без них даже в самых безнадежных ситуациях. Не давая себе труда отыскать их, как в тумане, бегу в ванную комнату.
Затем спускаюсь в кухню, где с грехом пополам что-то себе стряпаю. Под конец глотаю мутноватую черную жидкость, оставляющую во рту отдаленный вкус очень плохого кофе, и в этот момент в кухне появляется мама в халате. Хотя контуры всего окружающего размыты, отмечаю про себя ее озабоченный вид, внутреннюю тревогу, из-за чего ее походка и движения замедленны, а голос глуше обычного.
— Места себе не нахожу из-за лавки. Кругом столько хулиганья… Достаточно шпильки, чтобы открыть решетку, разбить витрину, переколошматить все внутри. Народ кругом, сама знаешь, какой… Услышат шум, увидят шайку хулиганов, испугаются и как ни в чем не бывало улягутся спать, даже полицию не вызовут — неприятностей боятся. Стоит мне это себе представить, как я не знаю, что со мной делается. Прямо заболеваю.
Мама устремляет задумчивый взгляд на клеенку стола, затем переводит его на свои ногти и вдруг начинает грызть их, на секунду превратившись в юную девушку, которая ждет результатов экзаменов.
И вновь звучит ее занудная песня:
— Что у меня есть, кроме лавки? Мне ведь уже не шестнадцать, понимаешь?
Я отвечаю, что сама в таком же положении: мне уже шестнадцать лет и четыре дня, но это тонкое замечание не веселит г-жу Телье-мать; тоном грустного упрека она добавляет:
— Что ж, насмехайся. В твоих глазах я, конечно, выгляжу очень смешно. Но твои глаза — не мои: кое-чего в твоем возрасте не понять.
Помотав головой при слове «смешно», я прошу маму уточнить, что именно невозможно понять «в моем возрасте».
Только она собирается ответить, как в кухню входит Паскаль. Вот как это всегда бывает: сначала появляется улыбка, затем быстрый жест — все ли в порядке с галстуком. Галстук на месте, ровно посередине. Едва заметный вздох удовлетворения, за которым следует ежеутреннее прикладывание к маминой ручке. Потом поцелуй в щечку Одиль, потирание рук и — завершающая стадия пытки — рассказ о сне, который писатель видел этой ночью. Когда же дело доходит до тартинок, я улучаю момент, поднимаю паруса, раздуваю их и сматываюсь, бросив писателя на берегу.
Я заметила, что жестоко отзываюсь о Паскале. На то есть причины, и я их сейчас изложу. Прежде всего, на что мне сдался подобный тип. Нет, не то. Мне хорошо известно, на что ему я: поддерживать его над морями Небытия, по его собственному выражению. А что еще? Не стоять же мне всю жизнь кариатидой!
Читать дальше