Медленным шагом он подошел к книжному шкафу, в нижнем отделении которого по привычке складывал свои рукописи. Его черновики и наброски представляли собой неровную стопку школьных тетрадей, перегнутых газет, вырванных из различных журналов страниц, где были напечатаны его поэмы, разрозненных листков. По правде говоря, во всем этом не приходилось рыться подолгу, тут и бумаг-то не больше чем на одну полку. Ценнее всего был этот переплет с чистыми листами веленовой бумаги, куда он старательно переписывал те из своих поэм, которые считал наиболее отделанными. Когда он открыл красную кожаную обложку и стал осторожно переворачивать страницу за страницей, у него возникло ощущение, что он проходит путь и переживает заново основные моменты своего существования, как если бы в этом бесформенном и фрагментарном хранилище отразились время и усилия, полностью отданные творчеству, но больше не принадлежавшие ему.
Вглядываясь в свой собственный почерк, красивый, с безукоризненной каллиграфией, чуть-чуть наклонный на фоне прямых линеек, легший на бумагу ровными, от края до края страницы, рядками стихов, безо всяких завитушек, с той предельной простотой, что подчеркивала серьезность творения, он чувствовал себя отстраненным. Страница за страницей разворачивались перед ним ровные колонки различных поэм, со строго соразмерными строфами, построенные по неумолимым метрическим законам, в которых зачастую с одного взгляда узнавалась форма сонета. При виде этого стремительного, убористого почерка, спаянного в естественный кристалл букв и штрихов, как многогранный метеорит, свалившийся с неба и существующий сам по себе, он вдруг почувствовал себя неспособным даже притронуться к этому гладкому, острому, как лезвие бритвы, монолиту, казавшемуся настолько чужим и отстраненным, что невольно отдалял его, автора, от себя; короче, он требовал от творца безоговорочного самоотречения, претендуя на полнейшую независимость от его воли в чем бы то ни было.
Колокол еще раз едва слышно ударил вдали. Ему показалось, что он услышал голос Мари, вздохнувшей спросонок и позвавшей его в спальню наверх. Звук родного голоса вывел его из оцепенения и созерцания неодушевленных форм. Именно в это мгновение, по контрасту, он с ужасом вспомнил коллеж; перспектива с раннего утра снова оказаться на помосте, лицом к лицу со своими разбушевавшимися учениками, сковала его страхом. Нет больше ничего общего, не осталось больше ни единого мостика между этими двумя несовместимыми мирами, по крайней мере, если пытаться сохранить не только ясность ума, но, вместе с последними силами, также способность мыслить. Не тут ли, по всей очевидности, и должен он что-то разрубить?
Пьер Вилькье тогда поднялся и откинул задвижку печной дверцы. Внутри на угольном ложе спокойно дремал огонь, казалось, тоже бесплотный и почти прозрачный от накала. Его неощутимый жар заставил Пьера на мгновение отпрянуть. Затем медленно, листок за листком, он стал отправлять туда свои поэмы, которые, не успев даже вспыхнуть, немедленно обугливались, свертываясь в трубочки, тотчас уносимые в глубину печи током воздуха, тянувшего через открытую дверцу.
Итак, его творение, отвоеванное шаг за шагом у усталости и отчаяния, раздвинувшее рамки будней и вобравшее в себя ход необратимого времени, в конце концов оказалось побеждено, ибо продолжать обманывать реальность стало для него невозможно, и с этого самого момента оно почти без сопротивления дало себя унести силам тлена, которым так противилось раньше. Эта попытка обмануть действительность явилась чистой иллюзией; вылившаяся в угрозу самой жизни того, кто ее носил в себе, она рухнула под беспрестанным давлением грубой и банальной реальности. Родившееся из ничего, его творение в ничто и обратилось. Поступок непоправимый, конечно, но совершенный хладнокровно, с полным сознанием цели, продиктованный необходимостью и без малейших эмоций. Пьер Вилькье старательно, столько, сколько смог, все это удерживал в руках, но теперь, когда обозначились пределы, он не собирался играть роль мученика — он отрекся. И сможет ли кто-нибудь в чем бы то ни было его упрекнуть?
Ему осталось только закрыть дверь печки, за которой огонь, возбужденный неожиданной порцией топлива и все такой же неуловимый, вспыхнул и разгорелся. Вся эта бумага, которую он проглотил, даже не насытившись, заставила его биться в бессмысленных и недолгих конвульсиях, а по истечении минуты огонь снова безжизненно угас…
Читать дальше