Событие это наделало много шума в Андреевке. Одни переживали за Бориса, говорили, что кто-то воспользовался его склонностью к алкоголю, затащил в магазин, напоил, а потом бутылкой ударил по голове. И вряд ли сторож теперь что-либо вспомнит. Другие, наоборот, говорили, что это пьянство толкнуло его на столь дикий поступок, мол, известны такие случаи, когда даже самые честные люди в сильнейшем запое выбивали витрины в магазинах, хватали с полки бутылку и убегали, чтобы прямо из горла тут же ее опорожнить…
Федор Федорович Казаков, приехавший в Андреевку из Великополя, чтобы перебрать в подполе загнившую картошку, хорошо знал Александрова, не раз давал ему в долг рубль, трешку — тот рано или поздно всегда возвращал долг, — был уверен, что Борис не способен на преступление. Его, если так можно выразиться, подставили следствию, чтобы спрятаться за его спину.
Казаков и Иван Степанович Широков сидели за столом в большой светлой кухне абросимовского дома и пили чай с земляничным вареньем. Федор Федорович был в старом железнодорожном кителе, в серых разношенных валенках, Иван Степанович — в расстегнутом синем ватнике.
— И во всем виновата эта проклятая водка, — рассуждал Казаков, намазывая на булку сливочное масло. — Я не исключаю, что Борис сдуру полез в окно, увидел ящики с водкой и вином, ну и соблазнился. Налакался как тютя…
— По голове-то его ударили, — резонно вставил Иван Степанович. — Может, он вместе с ворами пил? А когда отрубился, они ему бутылку в карман засунули и по черепушке бутылей огрели.
— Возьмите жену моего сына Геннадия, — продолжал Федор Федорович. — Спилась ведь вконец. А начала с маленького: один праздник надо отметить, другой, третий, а потом и без всякого повода жрала эту треклятую водку… Докатилась до того, что стала все из дому тащить и продавать за полцены. Даже простыни из шкафа пропила.
— Это Нюрка, что ли? — спросил Иван Степанович. — Твой Генка-то, кажется, на нашенской, из Андреевки, женился?
— Как теперь женятся? — усмехнулся Федор Федорович. — Увидел на танцах, проводил домой — он только институт закончил и приехал в Андреевку отдохнуть, — потом пригласил в Великополь… Она через неделю к нам и прикатила. Пошли в загс и расписались. Сначала вроде бы все у них было путно, двое детей родились, Нюра поступила на заочное отделение в железнодорожный техникум, в кандидаты партии ее приняли, получили двухкомнатную квартиру — как говорится, живи и радуйся.
— А Генка-то куда глядел?
— Туда же, — невесело рассмеялся Казаков, — в рюмку!
— Выходит, они один другого стоят?
— Мужик пьет — худо, а уж если и баба начала, то это настоящая беда. Я думаю, и моя Тоня-то раньше времени умерла из-за них… Она ведь все так близко к сердцу принимала…
Худощавое, изрезанное морщинами лицо Казакова стало скорбным, выцветшие голубоватые глаза увлажнились. Всю жизнь Федор Федорович хотел поправиться, но видно, и в гроб ляжет костлявым. Не пристает к нему жир. Правда, весной и летом он по-прежнему своими длинными ногами-циркулями отмеряет по окрестным лесам по двадцать — тридцать километров за день. А ему уже семьдесят восемь лет. На аппетит не жалуется, желудок после серьезной операции не беспокоит, а вот поправиться хотя бы на пяток килограммов никак не получается. До сих пор, когда летом тут все приехавшие к ним фотографируются, Федор Федорович надувает впалые щеки, чтобы казаться дороднее. Наверное, поэтому на фотокарточках получается сердитым…
На стене тикают большие часы в деревянном ящике, окна затянуты изморозью, слышно, как на дворе Широкова лает собака, иногда снежная крупа с шорохом ударяется в стекло, домовито гудит ветер в печной трубе. Казаков встает из-за стола, подкладывает в печку сосновые поленья. Скоро сверху оттаивает стекло, и видна огромная белая береза, что напротив окон дома Широкова. Каждая ветка кудрявится изморозью, кажется, береза окутана прозрачным покрывалом с блестками. Метель намела белый сугроб вровень с изгородью, на коньке крыши сидит нахохлившаяся сорока.
— Лида-то не жалеет, что ушла к тебе от Павла? — неожиданно задает Федор Федорович вопрос Ивану Степановичу. Наверное, к старости иные люди перестают замечать, что их вопросы могут больно ударить по собеседнику.
Иван Степанович ничем не выдал своего огорчения, поставил фарфоровую кружку с отколотой кромкой на стол, потер бритый подбородок. Волосы у него на голове пегие, седины почти не видно. Невозмутимое лицо его то ли сохранило еще летний загар, то ли побагровело от горячего чая, только оно было кирпичного цвета.
Читать дальше