Когда мы доехали, Молли предоставила нам возможность послушать эту песню еще раз, уже в исполнении самой Лорин Хилл, негритянской певицы с обликом нубийской принцессы, а Дэвид ушел наверх и через некоторое время спустился с коробкой, полной всяких побрякушек и мелочей, оставшихся от нашей свадьбы и венчания, с коробкой, о существовании которой я даже не догадывалась.
— Откуда это у тебя?
— Из старого чемодана под нашей кроватью.
— Это что — моя мама собрала на память о свадьбе?
— Почему обязательно мама? И почему обязательно — твоя мама?
— Ну а кто же еще?
— Других предположений нет?
— Дэвид, не пудри мозги. Откуда у тебя эта коробка?
— От верблюда. Это моя коробка.
— Почему же только твоя? — спросила я. — Почему не «наша»? Я там тоже присутствовала, если помнишь.
— Никто не отнимает у тебя этого права. Но собрал это я, специально купил коробку и сложил сюда все: свечи, твой флердоранж, высохший букетик и прочее.
— Ты? Собрал? — внезапно горло мне свела судорога. — Но как тебе пришло такое в голову? Когда?
— Уже сам не помню. Наверное, когда мы вернулись домой после медового месяца. Это был фантастический день. Я был так счастлив. Просто хотел, чтобы осталось что-нибудь на память.
Я разразилась слезами и плакала, плакала, пока не стало казаться, что эта соленая жидкость, струящаяся из моих глаз, не слезы, а кровь.
«Без любви я ничто» — пела Лорин Хилл в двенадцатый, семнадцатый, а потом и в двадцать пятый раз на CD-плеере Дженет, а я каждый раз думала: да, совершенно верно, это про меня, точнее, про то, во что я постепенно превращаюсь — в ничто, пустое место, безвольное, потерянное и покинутое существо. Вот почему коробка Дэвида сразила меня наповал. Нет, сразило меня вовсе не то, что мой муж, оказывается, по-прежнему хранил трогательные воспоминания о дне нашего бракосочетания, а то, что я какой-то частью своей вдруг ощутила собственную духовную смерть.
Не знаю точно, когда это началось, но уверена, давно — еще до Стивена (иначе бы и никакого Стивена не было) и тем более до ГудНьюса (потому что в противном случае не было бы и ГудНьюса), но точно — после Тома и Молли, после того, как они появились на свет, потому что тогда я еще не была «ничто», тогда я что-то собой да значила. Более того, тогда мне казалось, что в целом мире нет никого важней меня. Вот если бы я вела дневник, то наверняка могла бы сейчас определить точную дату случившегося. И сейчас бы перечитывала этот дневник и думала: ну вот, двадцать третьего ноября тысяча девятьсот девяносто четвертого года. Вот когда все случилось, когда Дэвид сказал то-то и сделал то-то. Только вот что мог такого сказать или сделать Дэвид, чтобы я превратилась в ничтожество? Нет, Дэвид тут ни при чем, скорее всего я сама довела себя до такого состояния. Что-то во мне иссохло, прохудилось, одеревенело. И главное, так произошло потому, что это меня вполне устраивало.
Мы остываем, совершенно неизбежно, как вспыхнувшие звезды, лишаясь тепла и света и в одночасье превращаясь в каменные тела или черные дыры. Вот и Марк пытался обрести эту утраченную теплоту в церкви, наши соседи — в бездомных детях, а Дэвид — в чудотворных руках ГудНьюса. Все они хотели еще раз ощутить эту утраченную теплоту, прежде чем наступит конец. И то же самое происходило со мной.
Я не говорю о романтической любви, об этом безумном голоде, с которым набрасываешься на человека, толком тебе еще неизвестного. Романтические чувства остались в прошлом. А вот что ждет меня сейчас, начиная с понедельника: ощущение собственной вины и жалости к себе, раздражение, страх и прочее, и прочее. Все это ни к чему хорошему не ведет, но остужает и разрушает еще больше, довершая процесс кристаллизации остывшей, окаменевшей души. Повторяю, это не чувства, потому что никому ничего хорошего они не приносят — ни мне, ни окружающим. Я говорю не о романтической любви, а о любви в смысле оптимизма, добросердечия… Наверное, я где-то сбилась, вырвалась из общего потока и теперь пожинаю плоды: разочарованность в работе, в семье, в самой себе — я превращаюсь в существо, которое уже не знает, на что надеяться.
А все дело в том, что надо было избегать раскаяния. Раскаяния — в смысле сожалений о содеянном. Вот такая хитрая штука. Но как его избежать, когда любой неправильный поступок вызывает раскаяние? И мы неизбежно идем по жизни под грузом этой вины, причем немногим удается доплестись до шестидесяти-семидесяти. Со мной душевный кризис случился в тридцать семь, с Дэвидом, в свое время, примерно в том же возрасте, а брат мой не дотянул и до этого порога. Не знаю, есть ли средство против этой возрастной немочи — сожаления о своих поступках. Думаю, его все-таки не существует.
Читать дальше