— Что за старший отряд, — Габриэль Евгеньевич качнулся опять, схватился за стол. — Наши отношения тут ни при чём.
— Ваши отношения, — Максим продолжил пятиться, словно пытался сбежать, и не мог, и не мог понять, надо ли бежать; наткнулся на подоконник, где стоял налитый ещё утром для Габриэля Евгеньевича стакан воды, посмотрел на него недоумённо, взял в руки, — нет у вас никаких отношений. Этих двоих вообще не должно быть в Бедрограде. Не должно быть в живых. Я рад, что мои друзья живы, но друзья и работа — это разные вещи. Друзья и обязанности — разные вещи. Друзья и Университет — разные вещи. Университет — я лично! — готов их принять и защитить. Если они хотят помочь, если у них есть разумные идеи — это прекрасно. Но они не вправе решать за меня.
В официальном обвинении значилось, что Гуанако попал на Колошму за идеологическое участие в деятельности некой террористической контрреволюционной группировки, состоящей притом из психически нестабильных людей. Несколько десятков человек, все ровесники, все в младенчестве участвовали в опытах по контролю уровня агрессии. Все социализированы, но могут быть потенциально опасны для общества. Гуанако вменили чуть ли не эксперименты на людях.
Четверо из этих людей потом составили Университетскую гэбню.
Гуанако мог не садиться в колонию, участия-то его на самом деле не было. Но если бы не он — сел бы лидер этой самой группировки, сели бы её участники, сели бы те, кому просто не повезло родиться в тот же год.
Пусть уж лучше одного Гуанако, не так ли?
Лучше его, чем его студентов.
Лидер этой самой группировки потом возглавил Университетскую гэбню.
— Ты неблагодарная скотина, — губы Габриэля Евгеньевича еле двигались, словно только с мороза, — Гуанако дал тебе всё, что у тебя есть.
Максим стоял — нелепый, со стаканом в одной руке и немытым огурцом в другой, в слишком тесном ему, не сдерживающем злости пиджаке. Стоял — и не мог пошевелиться, окаменел в своём гневе, окаменел от ужаса, будто сыпались кафельные плитки пола у него из-под ног, будто под ногами были хищные воды — отойди, поглотят!
— Он дал мне многое, и я благодарен, — медленно, по слогам. — Потом он забрал у меня тебя. Теперь он вернулся в Университет, и Университет делает то, что он говорит, пока я бегаю по фалангам. Насколько же далеко должна простираться моя благодарность?
Гуанако был человеком, который придумал Университетскую гэбню.
Очаровал как-то Хикеракли — прямо так, с Колошмы, из посмертия — и вторым хикераклиевским уровнем доступа водворил гэбню на её нынешнее место.
Он не вернулся в Университет, он не хочет больше видеть Университет, слишком много людей, слишком много воспоминаний, слишком много сложного — лучше прочь, в степи, на корабле.
Не один Максим умеет уставать.
Максим же поднёс стакан к губам, пытаясь остудить хоть немного то, что рвалось из него через все щели, через все нетвёрдые швы, но — не закончил движения, поставил обратно на подоконник. Без стука, тихо, честно — честно пытаясь сдержать себя, но — рвалось:
— Когда Гуанако увёз тебя в мае, он обещал мне, что ты вернёшься, а он нет. Вышло ровно наоборот.
Я же здесь, вот он я — надо было сказать, но как? Как, если Максим слеп и не видит того, что — кто — прямо перед ним? Как, если ревность и рабочая усталость ему дороже того, что есть в руках, перед глазами, совсем рядом — вот?
Никому нет дела до того, что внутри, — даже кофе сбежал, чтобы не видеть уродливой сцены. И без кофе, без его мягкого грифоньего тепла, не вышло разомкнуть губы даже затем, чтобы сказать — убирайся вон .
— Да скажи же хоть что-нибудь!
Но Габриэль Евгеньевич не мог — смёрзлись, смёрзлись губы, захлестнуло с головой ужасом. Ведь сейчас уйдёт Максим, а ему нельзя уходить, ему надо выспаться, он устал; надо переждать эту страшную ночь, и с утра будет солнце, и с солнцем всё изменится, разойдутся тучи в голове, разлетится туман, и каменный Максим оживёт, улыбнётся.
Просто спрятаться, просто переждать.
Габриэль Евгеньевич отвернулся.
Максим кинулся вперёд так, что стало страшно — ударит; но нет, пронёсся мимо, на ходу хватая куртку, какие-то ещё вещи. В коридоре замешкался — вернётся?
Иногда возвращается, ловит себя в полупрыжке.
— Габриэль, я же пытался. Пытаюсь. Ты не говоришь со мной , только про них, про него . Что мне остаётся думать?
Оправдываться в прихожей, в ботинках уже — нелепо и жалко; невозможно смотреть, стыд за другого жжёт только сильнее, охватывает всё тело огнём.
Читать дальше