Путь наш лежал мимо школы, вглубь квартала.
— Смотри-смотри! — вдруг воскликнул я, указывая на серебристый силуэт самолёта, стоявшего у тропинки. Этот самолёт был подарен школьникам военным ведомством, чтобы они, школьники, утром отправляясь на занятия, прониклись мыслью о нерушимости воздушных границ, мощи Советской армии и, может быть, стали бы от этого лучше овладевать знаниями в родной школе.
Но прошло много лет. Границы изменились, Советская армия исчезла, а школьники оказались отъявленными мерзавцами.
Уже в первые часы своей новой жизни серебристая птица стала похожа на дохлую гусеницу, попавшую в муравейник. Детишки раскачивали его, дёргали за элероны, рвали дюраль, хвост трещал, а остекление кабины осыпалось под ударами старшеклассников. Каждый тащил домой какую-нибудь часть боевой машины, и скоро серебристой птице оборвали оба крыла, а в фюзеляже наделали столько дыр, сколько ни один истребитель не получит в результате воздушного боя.
Мы остановились перед самолётом. Он был похож на нашу жизнь — такой же гордый и склонный к полёту, как мы, но прикованный к земле обстоятельствами.
Я аккуратно положил свой многострадальный свёрток на лавочку, и мы с Рудаковым залезли в кабину. Рудаков устроился на месте инструктора, а я стал шуровать ручкой, сидя на переднем кресле. Взлетать самолёт не хотел, и нам пришлось громко гудеть, чтобы хоть как-то имитировать этот процесс.
Синдерюшкин бегал внизу и корчил рожи, обзывая нас сумасшедшими. Всласть налетавшись, мы вбежали в подъезд. Мне, впрочем, опять пришлось вернуться за моим свёртком.
Синдерюшкин, насупившись, произнёс, будто приговор:
— Ты понимаешь, что это не посылка дурацкая, а ты такой. А эта посылка — твой Макгаффин?
— Что за слово гадкое? Только мы от дауншифтеров отвязались, как ты что-то новое придумал.
— Деревня! Это такое слово, что придумал иностранный режиссёр Хичкок. То есть, говорят, он его потырил из какого-то британского анекдота про двух попутчиков, один из которых спрашивает, что это, дескать, у нас на верхней полке? Второй ему говорит: “Так это ж Макгаффин!” —
“А что это?” — “Это такая штука для ловли шотландских львов”. Тут первый начинает кипятиться, потому что никаких львов в Шотландии нет, а второй его успокаивает — ну и Макгаффина, значит, тоже нет.
— Дурацкий какой-то анекдот, — заметил Рудаков. Он уже привёл себя в порядок после полёта и хотел идти в подъезд.
— Ничуть не дурацкий. Всё кино построено на том, что герои бегают со своими Макгаффинами как с писаной торбой.
— Ну и звали бы писаной торбой тогда. Или там “маленькое, зелёное и пищит”, что, как известно нам со времён школы, селёдка.
— Ты, братец, далёк от мировой культуры. А тебе я вот что скажу ещё: может, ты и вовсе сардинницу носишь.
Тут я предложил Рудакову взяться вместе и треснуть Синдерюшкина чем-нибудь тяжелым по голове. Я уже начал озираться, как Синдерюшкин пояснил:
— Был такой литературный герой, он чёрт знает сколько по Питеру бродил и думал, что ходит с банкой сардин под мышкой. А там никакие не сардины, а…
— …Шпроты!
— Дурень! Там бомба была. Полгорода как не бывало. Ты уверен, что у тебя бомбы там нет?
Опять двадцать пять! Уже третий раз меня, вернее эту посылку, подозревали во всяких ужасах. Я и сам начал беспокоиться, хорошо хоть Синдерюшкин засмотрелся на какую-то пригожую девку, проходившую по двору, и потерял нить разговора.
Наконец цель была достигнута. Наш друг, отворивший дверь своей квартиры, отметил, что запах путешественников он почувствовал ещё в прихожей. И они вновь приступили к тому занятию, которое казалось всем главным в тот прохладный вечер.
Хозяину понравилась беседа, и он достал из-за батареи портвейн.
— Хорошо, что вы приехали, — говорил он. — А то сижу я тут один и ощущаю всем естеством невыносимую геморроидальность бытия, а попросту гимор... Состояние это связано с необходимостью перемен и одновременно с их нежеланием, тоской по какой-нибудь гуманной профессии, чем-то ещё... Будь я врачом, я смог бы презрительно сказать любому недоброжелателю: “Я несу здоровье людям или, по крайней мере, не делаю им очень больно. Вот, дескать, моя правда”. А я? Изъясняясь опять же медицинскими терминами, я болен геморроем души, а попросту гимором... Вот что это означает…
Но скорбная философская нота, прозвенев оборванной струной в воздухе, пропала. Надо было ещё осветить и выяснить — оттого заговорили о жизненном успехе и неуспехе. Мы всё время возвращались к этой теме, мы были прикованы к ней цепями, потому что все глупые слова типа “дауншифтер” — лишь след жизненного беспокойства: успешлив ли ты и не прогадил ли свою короткую жизнь, не накопив никаких этому оправданий.
Читать дальше