И если б ты читал не своих французов, а какого-нибудь приличного человека, вроде мичмана Максимова, ходившего вокруг света на “Стрелке”, то запомнил бы, что “ночная вахта с 12 до 4 утра считается за самую скучную и несносную, потому что всё судно после дневных трудов вкушает самый сладкий сон, а вахтенные принуждены бывают проводить это время без сна, может быть, под дождем, подвергаясь то сильному ветру на севере, то удушливому зною в тропиках”. Впрочем, на вахте от тебя проку мало — ты будешь крутить моторчик. На это всякий бы согласился. Вот напарник твой Синдерюшкин — человек хлипкий, а Елпидифор Сергеич — вполне. Ты какого года, Сергеич, а?
— Я многое вообще повидал. Да не помню я… Давно это было, такой... с добрыми глазами... Мы с соседкой Фанни ещё во дворе пугач нашли и ну его пробовать. Я попал в ворону, а Фанни... Где ты, Фанни, ау...
— Чё?
— Сколько мне лет? Да не помню я… Помню, в 1913 году, в Гатчине, матушка подарила мне волшебные санки, сиденье у них было обито дерматином, а сзади были бубенчики... Помню, как меня водили смотреть на Медного всадника... Бонна всё пугала, что отдаст меня городовому...
А лежал лёгкий снег, помню ещё чумазых рабочих, они пришли к папба за бриллиантами... Ста-а-ренький я, мальчик... Помню, как в... ну не помню каком году эти... поляки приходили за мальчонкой прятанным. Я и говорю им — геть, псы. Ну так дворня поляков избила до полусмерти, а я мальчонке говорю — вылезай, Миша, да не реви так, дурачок, тебе ить царём быти. Фамилия его простая така была... Ромашин... Ромин... Нет, не помню...
— Тьфу, пропасть, издевается, — разочарованно развёл руками О. Рудаков.
Елпидифор Сергеевич меж тем на полном серьёзе стал негромко рассказывать о своих странствиях, по сравнению с которыми его путешествие на корабле “Волголес” было увеселительной прогулкой.
А был он в странных краях, где могильные плиты имеют письмена на оборотной стороне камня — чтобы мёртвые не забыли, кем они были при жизни. Где все имеют по две души — одна остаётся с телом, а другая взлетает ввысь, где местные чичероне — суть крестьяне, которым просто нужно продать свой мешок волшебной травы, — вот они и заговаривают зубы, словно торговцы на базаре... И вот, продираясь сквозь ткань рассказа Елпидифора Сергеевича, эти неизвестные люди орали о прошлом, словно продавая инжир и финики — норовя сбавить на него цену, и не откусит Анубис их унылые квадратные яйца. Были там бог Трав и бог Птах, бог Плодородия с двумя хренами и собственным влагалищем и много других богов, что черепками лезли из придорожной пыли. Судить по этим рассказам чичероне об их предках было всё одно что судить по изображениям Будды о величине ушей его современников, но Елпидифор Сергеевич выказывал какие-то невероятные знания об этих странах, и я ему верил. Верил, и что школьницы там имеют большие рты и похожи на лягушек. Верил, и что все эти страны утомительно пахнут керосином (я даже чувствовал этот запах, несущийся над столом) — керосином тянуло из окна дома в чужом государстве, и я ощущал, как керосином пахнут мягкие и похожие на старые простыни рваные деньги, керосином несёт из сливного бачка обшарпанной гостиницы, и цветы воняют керосином, я видел, как в дешёвых харчевнях вместо соли стоит на столе жестянка с керосином.
В магазине для детей там продают плюшевую самку каракурта, современные деньги меряют на ливры.
Я, вслед за Елпидифором Сергеевичем, всматривался в скорбные, искажённые лица, руки, вывернутые в запястьях, блеск одиночного зуба в чёрной массе праха.
Субботний вечер катился прочь, превращаясь в тревожную весеннюю ночь, когда из черноты форточки дышит нагретый за день солнцем асфальт и зеленеют, пробуждаясь от зимнего сна, заборы.
— Попрощаемся, — сказал наконец хозяин.
— Попрощаемся? — не понял я.
— Мы прощаемся с Анной. Ты-то не дёргайся, торопиться некуда — здесь и заночуем.
— Как? Зачем?
— А она уезжает в Ленинград.
— То есть как — в Ленинград? — опешил я. Это было решительно невозможно.
— Ну не в Ленинград, так в Петербург. Легче тебе, что ли?
Мне было совсем не легче, и я забормотал:
— А вдруг, увидев вас, я начну страдать, ведь вы уедете в этот город на болотах, там ведь дома падают, там всякие ужасы, бандитский ведь город, блокадный, страшный, там тайны петербургские, неточка незванова с макаром девушкиным, там всадник скачет и кораблик несётся. Страшно. Вы только никогда не плачьте. Мне неприятно думать, что вы можете плакать. Не по этому поводу, конечно, а так просто. Есть случаи, когда очень нехорошо думать, что твой собеседник может плакать — не важно отчего. Это нарушает правильность мира, мира, в котором ты живёшь, живёшь будто муравей в будильнике, среди огромных движущихся шестерёнок. И вдруг ты понимаешь, что будильник сбоит — в шестерёнке нет зубчика, и оттого всё наперекосяк.
Читать дальше