Так и я, лишённый особой сентиментальности, принялся пить, разглядывая дар судьбы. Всё это было грустно и непоправимо.
Впрочем, чистота этой истории нарушена, поскольку потом я, помогая разбирать квартиру отца, перевёз к себе множество книг своего детства, бумажек, открыток, фотографий и прочих никому, кроме меня, не нужных вещей.
Кстати, я понял, что все мои рассуждения о литературе тогда носили исключительно карнавальный, то есть профанно-шутливый характер и в глупой юности я излагал свои взгляды на мировую литературу под маркой школьных сочинений, написанных на заказ, частных писем знакомым девушкам, которым таким способом старался понравиться, а также рефератов по научному атеизму, придуманных для получения зачёта. Я был воспитан в духе советского коллективизма и оттого был убеждён, что честь надо если не беречь смолоду, то поддерживать её в каком-то приличном ей состоянии с детства. Это означало, что путь выбирается навсегда и пройти по нему надо так, чтобы... Очень хотелось подвига, которому всегда есть место в жизни, — вот мне рассказывали историю про мальчика-пионера, что измазал тряпку своей кровью и остановил поезд. Красный свой галстук он, видимо, проиграл тем утром в “три листика” под забором.
Махал бы галстуком, чёртов пионер! А я давно уже забыл своё пионерское детство.
Поколение дворников и сторожей я любил и — одновременно — ненавидел. Не было в нём, честно говоря, подвига, а одно только самоспасение. В моём великом и любимом наперекор всему столичном городе как-то не привилась традиция интеллектуальных котельных — таких котельных, где собирались лет тридцать назад люди, беседующие о Бодлере за портвейном. География и история отчего-то отдали кочегаров Северной столице.
Я думаю, что там просто больше котельных, обслуживающих отдельный дом или пару домов. А в других городах — всё иначе: для каких-то характерно центральное отопление, для иных — вовсе отсутствие такового. Вот Москве довольно сложно представить сборище любителей портвейна в залах с сияющими и перемигивающимися лампочками пультами управления на какой-нибудь Северной ТЭЦ. Но что я знаю об этом?
Я, впрочем, знавал одну дворницкую. Котёл там тоже был, но системы “казан”, и как-то за приготовлением плова вместе с раритетными нынче татарами-дворниками я стремительно читал какие-то ксерокопированные мемуары.
Вокруг каждого признанного поэта создаётся большое количество стереотипов, мифологических конструкций. И вот я читал чужие воспоминания, и какое-то неудобство, мерзкое, как гвоздь в подошве, тревожило меня.
Всё, что окружало меня, было вполне мифом — мётлы на длинных палках, скребки и лопаты для снега, а также типично русское изобретение — топор, приваренный обухом к стальной трубе.
А ксерокопированный воспоминатель бормотал о поэте Клюеве, что был человеком образованным, знатоком иностранных языков, но при этом поминал и того Клюева, что прикидывается маляром и приходит к Городецкому на кухню с чёрного хода: “Не надо ли чего покрасить?..” И давай кухарке стихи читать... Зовут в комнаты — Клюев не идёт: где уж нам в горницу — и креслица-то барину перепачкаю, и пол вощёный наслежу.
Нет ли тут такого кокетства, думал я, когда наблюдал, в свою очередь, знакомых дауншифтеров. То есть такого опрощения, что похоже на сводимые татуировки — ступить в нищету, приблизиться к народу, что вблизи нехорош и не весьма красив, а коли действительно запахнет кислой овчиной, коли действительно обступит дворницкий быт, то ногу, которой уж было куда-то ступил, быстро отдёрнуть.
Мои знакомые дворники были почти что Клюевы, правда неудавшиеся и помятые. Стихи их были дурны, и знание иностранных языков не спасало. Кто-то мне говорил, что эти дворницкие и котельные сохранили жизнь и творчество многих достойных людей. У меня к этому было, наоборот, сложное отношение. Мне казалось, что дело обстояло как с эволюцией, — в котельной ничего не сохраняется. И укрытие там — как изменение направления движения. И после того, как человек приживался в этом портвейновом тепле, от промежуточного звена в котельной вырастала обезьяна, а не человек. Человек растёт в другом месте.
Впрочем, тут же одёрнул я себя, как-то это грубо получилось. Но суть именно такая — когда искусство выходит из котелен, мы обнаруживаем иной его вид. Он вообще иной, а иногда может показаться, что там всё сохранилось, и радостная низовая культура вновь едет на электричке в Петушки, и сочинители бредут по городу или стоят у пивного ларька, рассуждая, что настоящий писатель должен кончить жизнь под забором, на дне канавы, в обнимку с крысой, — всё, кажется, сохраняет искомый язык и памятный цвет, но это не так.
Читать дальше