При этом откуда-то взялось стремление быть Диогеном — Толстой сшил себе длинный парусиновый халат, полы которого пристёгивались пуговицами внутрь. Халат служил также постелью и одеялом. Время сохранило описание этого халата как диковинного существа. А многие другие детали смыло, унесло куда-то волжской водой за границы Казанского ханства.
И наконец, 12 апреля 1847 года, было подано прошение об увольнении — “по расстроенному здоровью и семейным обстоятельствам”.
Сам Толстой, в своей заметке для Бирюкова, писал, что “причин для моего выхода из университета было две: брат кончил курс и уезжал, 2) как это ни странно сказать — работа с „Наказом” и „Esprit de lois” Montesquieu (она и теперь есть у меня) открыла область умственного самостоятельного труда, а университет со своими требованиями не только не содействовал такой работе, но и мешал ей”.
Совершенно непонятно, что было бы, если б Толстой прогнул себя под криволинейный мир казанской цивилизации, что было бы, если б он с блеском закончил университет — безусловно, один из лучших в мире. Он был бы другим, это бесспорно. Может быть, он встретился бы с исламом в качестве посланника, а не артиллериста. Но тогда другие люди собирали бы разложенную в ряды функцию писателя. По-другому легли б слова и строчки.
А в Казани у человека меняется почерк — даже я там стал писать какой-то вязью. У букв появились длинные и изогнутые хвосты и началия.
Я жил внутри этого сказочного города в странной квартире с кривыми трубами и взрывоопасной газовой колонкой. Давление воды
в трубах внезапно падало, и из крана начинал рваться пар — тогда нужно было бежать на кухню, шлёпая голыми пятками, и гасить пламя. Из колонки сыпалась сажа и густыми хлопьями покрывала пол.
Стекло на кухне было выбито, но батареи жарили немилосердно.
Я обливался потом, просыпаясь под завывание ветра, разглядывая снег, выпавший на карниз. Внезапно отопление отключали — обычно это бывало под утро, — и комнату заносило снежной крупой.
Как-то я пошёл в казанский музей смотреть в запасниках местного художника Николая Фешина, что давным-давно уехал в Америку. Я смотрел на Дюрера и Брейгеля, а сам думал о лицах казанских женщин — поражала меня какая-то дуга от глаз к носу, вытянутость этих лиц. Мой приятель говорил, что это свойство макияжа, но какой макияж, думал я, может изменить форму черепа? От вида одной такой женщины у меня мгновенно проступил пот между лопатками — я понял тех русских, что готовы были забыть веру и землю, что дурочкой лезли в сёдла и оставляли свой кров — вслед за этими вытянутыми глазами.
Холмист город Казань, думал я также, бредя в ночи мимо двухэтажных турецких домов, а потом карабкаясь к своему вымороженному дому на Бойничной, холмист он — а от того мысли мои не прямы.
Пространство сжималось, прямые гнулись, а я помнил, что для мусульманина храм может сжаться до размера молитвенного коврика или даже сердца человека. Согласно преданию, ближе к концу времён все храмы стянутся к мечети Аль-Акса, и даже Кааба, как невеста, прибудет туда.
Про судьбы мечетей мне рассказывали местные и пришлые архитекторы, что означает “надзирающие за устойчивостью”. Потому как в этом городе, в свободное от других дел время, я попал на собрание. Там мне рассказывали и о надписях, сохранившихся от разных завоевателей в чужих городах. Мне говорили о военном туризме, о кривых письменах, оставленных английскими полками в Персеполе. А я вспоминал рейхстаг и Кёнигсберг. И гробницы фараонов, на стенах которых нацарапаны французские имена и имена британских офицеров.
Мы говорили о минаретах, которые только ленивый не сравнивает с ракетами. И я узнал, что у Мухаммеда не было минарета и он призывал
с крыши.
Возвращение к храму сейчас было возвращением к детству. Дорога к храму была дорогой к родительному падежу — тому, чего нет. Вопрос мог звучать и как “Нет чего?”. Надо было склониться перед желанием старух повесить рушники и цветы в храме, цветы и рушники, не предусмотренные никакими канонами.
Один умный человек говорил среди надзирающих над устойчивостью: “Мы знаем крепких хозяйственников и братков в митрах и знаем пастырей среди воинов и учёных”. При этих словах два присутствовавших священника заметно напряглись. Но разговор уже шёл о другом, и я услышал, как умный человек продолжал: “Мы — народы Книг, а не архитектуры. Вся архитектура у нас сосредоточилась до письменности. А нынче наша модель мира не здание, а Книга”.
Читать дальше