все, что поставят — в как его? — в столовой…
Что детство, чай с малиной, дрянь касторки
пред зверской жаркой зыбкостью матраца?..
…Чуть свет оскриплым строем от каптерки
отправятся взвода на чистку трассы.
* *
*
Микадо, со львом дареным в мерцающем сне паря,
напомню: еще просила о Шилке и об Ононе…
Глохнет в тумане колокол буддийского монастыря:
сонного сердца ритм — в “Адажио” Альбинони;
но чей мне, и чудный и грозный, в мелодии слышится шаг?
ах нет, не по мраморной крошке садовой — к сосуду клепсидры:
там склянки ночные, и утром приспущенный флаг,
и вздох уходящей в морскую пучину — эскадры…
Микадо, я с передышками почти целый день реву:
одеколон умершего мужа душист, как прежде!
Говорю: “Люблю эту ветку метро… Ах да, я на ней живу…”,
ночуя у Вас, на рассвете бегу к осуждающе ждущей одежде.
Микадо с изысканным вкусом, мне мил корабельный уют:
барометр и карта, Ваш глобус-ночник несравненный…
Гобои, виолы и флейты барочной музыки поют
о фундаментальном, ученый микадо, порядке Вселенной.
Мир ловил меня, милый микадо, но щадил: оставлял окно —
в нем коричневый бархатный шомпол рогоза ль, с пыльным носом ли дева
ампира…
Даже если спалить лягушиную шкурку, на рассвете уйду все равно —
с трансформаторной медью волос, в ртутной гильзе дождя — по проспекту
Мира.
Я пугаюсь подарков судьбы — мне их стали так щедро дарить…
Я боюсь, что люблю Вас… Всего-то, уж коль разобраться:
Вы единственный, с кем по ночам хорошо говорить,
хорошо тонким сном засыпать и — о, как хорошо просыпаться!..
* *
*
Ю. Н. Б.
Ты стал таиться. О, не бойся испугать:
я твой состав теперешний не знаю,
но коль его способен напрягать —
рисуй, я объясняю,
на потных стеклах — не звезду! но крест
или латиницей — по буквам: O L G A…
От сетки панцирной — арабский ржавый текст
здесь, на матраце волглом.
На волейболе пялиться на ильм,
а не бежать с мячом — мне было лучше.
Ты вряд ли помнишь мой любимый фильм
“Под раскаленным небом” Бертолуччи.
Там женщина — не я и все же я,
и муж ее — да нет, не ты, но все же…
Он умер от Господнего копья —
холеры? — в форте, на бедняцком ложе.
И женщина — нет, все-таки не я,
ушла, ушла с верблюжьим караваном…
Я после светопреставления
в каком-нибудь отельчике поганом
хочу с тобой проснуться, все равно —
в Алжире ли, в Панджшере ли, в Танжере,
в Ужуре… полосатый свет в окно
и роза бархатистая в фужере…
Чтоб темный сарацинский интерьер,
зеленый ромб атласного алькова,
не синий, не бордовый… Что такого?
Сейчас шикуют в бывшем эСэСэР,
хотя бы и в Ужуре все толково,
там, в Красноярском крае, например…
…Я осенью поставлю над тобою крест,
как надо, закреплю его в бетоне.
Прости, что над тобою не играл оркестр
“Адажио”, к примеру, Альбинони,
где музыка объята, как трава
корпускулярно-власяным туманом.
Настолько шумной стала голова,
что с нею я хожу, как с океаном,
в виски стучащим Тихим океаном…
Прости меня, что все-таки жива
и, как во сне, пошла за караваном.
Когда уже казалось, что я опустился на самое дно, снизу постучали.
Станислав Ежи Лец.
Друзенко Анатолий Иванович родился в 1940 году. Закончил МГУ. В 1961 — 1998 годах работал в газете “Известия”. В “Новом мире” печатается впервые.
Когда этот номер готовился к печати, пришло горестное известие о скоропостижной смерти Анатолия Ивановича. Редакция выражает искреннее соболезнование родным и близким нашего уважаемого автора.
1976-й.
Расцвет застоя.
Брежнев еще сам застегивает ширинку.
На Пушкинскую присылают Алексеева.
Кадровик носит ему личные дела сотрудников: новый Главный знакомится с коллективом.
Редакция в шоке.
Оптимисты сокрушаются:
— Это конец!
Пессимисты успокаивают:
— Это только начало.
Новый Главный интригует Олега Павлова, спецкора-аграрника. Белокурая бестия, он на дух не переносит начальников. Особенно тех, чьи портреты таскают на демонстрациях, и они болтаются в толпе, как… в проруби.
Читать дальше