Несомненно, жизнь Михаила Бакунина представляет собой революционное приключение, которое сравнимо только с похождениями первопроходцев: он и действительно был первопроходец в революции, оттого так много путался, ошибался, “портил” дела товарищей и очень трудно отыскивал свою твердую, верную тропу. Наверное, жизнь его достойна романа.
С другой стороны, нет никакого сомнения в том, что Пушкин, встреться ему Бакунин в пору его обучения в Артиллерийском училище в Петербурге, не счел бы сей персонаж достойным внимания. Молодых офицеров, обладающих изящными манерами и пробующих свои силы в свете, было в Петербурге и без того предостаточно; офицеров, втайне читающих немецких философов и помышляющих оставить военное поприще, было несравненно меньше, но если мы переберем пушкинских героев, то ничего похожего на молодого Бакунина в них не отыщем. Петруша Гринев — в некотором смысле полная Бакунину противоположность: Пушкин был на шестнадцать лет старше Бакунина и вышел все ж таки из XVIII века: он путаных молодых людей не любил. Самый одержимый его герой, Германн из “Пиковой дамы”, ни в какое сравнение не идет с той молодежью из московских философических кружков, которой Пушкин был современником, но которую вряд ли мог бы даже понять, особенно болезненные, едва ли не до самоистязания и психоанализа доходящие отношения этих молодых людей друг с другом. Нет-с. Пушкину интересен характер более цельный и простодушный. В простодушии он видит что-то дорогое-русское. Если даже злодейство, то злодей — Пугачев, написанный без тени за спиной, без всякой чертовни. Слова “революционер” в пушкинские времена вообще, кажется, не водилось. А если б и водилось, не стал бы Пушкин заниматься народом этого сорта. Самое большее, на что он способен в этой связи, — написать “Дубровского”, историю о благородном разбойнике. А, скажем, представить себе такую мразь, как Сергей Геннадьевич Нечаев, с которым, к несчастью, на склоне лет довелось повстречаться М. А. Бакунину, Пушкин бы просто не мог. Да в его время таких и не было…
Вот Гоголь, возможно, мог бы плениться колоритной фигурой молодого Бакунина, московского барича, который, растянувшись во весь свой исполинский рост на какой-нибудь кушетке, отпуская острое словцо, Гегеля запивает квасом и при этом комментирует другу своему Белинскому. Тот — маленький, тщедушный, весь как бы зашитый в свой сюртучок на множестве пуговок, а у Бакунина — все нараспашку, трубка, клубы дыма, рыжая грива, голубые глаза… Но Гоголю зачем Бакунин? У него свои герои: запорожский казак, иль петербургский “маленький человек”, иль помещик, утопающий в своей харбактерности, пропадающий в деталях своего быта, кушанья, платья, ветшающего, как у какой-нибудь Пульхерии Ивановны, или вековечного, как у Собакевича, дома в запахах хлева, погреба, гумна или готовящегося на кухне варенья, которые, собственно, и интересуют Гоголя как живописца. А никакие такие молодые московские философы со всей их заумью Гоголя не интересовали. А уж революционеры, которые во времена Гоголя уже появились, по крайней мере в Италии, где он подолгу живал и писал, — всякие там карбонарии — его, с его обостренными нервами, не интересовали и подавно. Спать на гвоздях, как Рахметов, не мог бы ни один из героев Гоголя, даже персонаж из “Записок сумасшедшего”, потому что — ну, помилуйте… А потом, ведь и Гоголь умер на целых десять лет раньше, чем Чернышевский вдохновился всей этой революционно-цирковой аскезой…
Разумеется, весь этот разговор был бы совершенно пустым, если бы Бакунин не послужил-таки русской словесности в качестве прототипа для одного из самых загадочных и зловещих персонажей: речь идет о Николае Ставрогине из “Бесов” Достоевского. Роман был написан после нечаевского дела, что общеизвестно, но кто скрывается за фигурой бесовского отца вдохновителя, долгое время оставалось неразгаданным. Литературовед Леонид Гроссман привел веские аргументы в пользу того, что прототипом Ставрогина был не кто иной, как Бакунин. “Спор о Бакунине и Достоевском” был одной из самых захватывающих литературных дискуссий середины 20-х годов прошлого века. Разумеется, часть литературоведов победившей революции требовала, чтобы аргументы Л. Гроссмана были “разбиты”. Достоевский был “писатель-реакционер”, а Бакунин — революционер, один из тех причем, чье имя было выбито в камне на знаменитой стеле революционерам — освободителям человечества, что, поперемещавшись некоторое время по Москве, в конце концов была установлена в Александровском саду. В общем, “спор” превратился в битие Гроссмана поодиночке и скопом, в результате чего он со своею концепцией признан был всею прогрессивною критикой несостоятельным, после чего уже многолетнее молчание делало свое дело, и под спудом времени причастность Бакунина к самому глубокому и беспощадному “антинигилистическому” роману забылась. Однако если сейчас перечитать материалы дискуссии, то становится несомненным, что именно Гроссман-то и угадал самое важное и аргументы его сильнее доводов противников и даже несоизмеримы с ними по масштабу. Достоевский был именно тот писатель, которому в неприметных пока еще шевелениях “подполья” прозревалось ужасное будущее России, торжествующая философия “бесов”, с самого начала замешенная на крови, и их триумф, предсказанный, может быть, не с полной определенностью, но все же с достаточной ясностью, чтобы ужаснуться ему и тому, что принесет вослед век грядущий. Достоевский — не социальный фантазер. Даже название романа — “Бесы” — прочно укоренено в тогдашней революционной действительности. Скажем, внутри кружка Н. Ишутина, существовавшего в Москве в начале 60-х годов, была маленькая группа, которая называлась “Ад” и вела анонимное и подпольное существование. Каждый из членов “Ада” рассматривал себя как обреченного человека, отрезанного от обычного общества и полностью посвятившего себя революции. Он должен был отказаться от друзей, от семьи, от личной жизни, даже от собственного имени во имя революции. Но раз “Ад” — значит, где-то рядом и черти? Сиречь — бесы?
Читать дальше