Спрятаться в переводы, либо с армянского, по примеру Пастернака, либо с итальянского, по примеру Михаила Лозинского, не получилось. Так почему бы не обмануть своих тюремщиков, смывшись в чистое, наичистейшее, без примеси грубой политики, пречистое искусство? Искусство для искусства? Да и в сугубо формальном отношении жанр восьмистишия («период без тягостных сносок — единый во внутренней тьме») оказался для Мандельштама находкой — он попробовал работать в этом формате еще в армянском цикле (может быть, не без соревновательной оглядки на армянские восьмистишия — айрены)8. И вот теперь, видимо, решил влить в древние мехи российское вино… И кто знает, во что бы вылился этот опыт, кабы не случилось то, что случилось.
14 ноября 1933 года Борис Пастернак в составе представительной группы переводчиков уехал в Грузию. Перед отъездом, как и всегда, навестил прежнюю жену и сына — «Женю и Женечку». Тогда же заглянул и к Мандельштамам — возможно, в надежде застать Ахматову. (Обеспокоенный тяжелым материальным положением Анны Андреевны, он очень старался выхлопотать для нее персональную пенсию.) Но в ноябре, как упоминалось, Ахматова жила уже в другом месте, а Осип Эмильевич не нашел ничего более уместного, чем, вызвавшись проводить спешащего визитера, прочитать ему по дороге стихи про кремлевского горца. (О том, что сатира на Сталина была прочитана ему во время прогулки, известно со слов самого Пастернака.)
Реакция Пастернака на этот текст и на этот жест общеизвестна; тем не менее процитирую его слова полностью, без изъятий: «То, что вы сейчас мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, к поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне их не читали, я ничего не слышал и прошу вас не читать их никому другому».
Согласиться с мнением Пастернака Мандельштам, естественно, не мог, и не потому, что считал написанное им совершенным. А потому, что был убежден: в годину горя стихи должны быть гражданскими. Тогда же, то есть после 14 ноября 1933 года, тайком от жены и Анны Ахматовой и начал читать «антиоду» всем, кто, в отличие от Пастернака, не боялся ее выслушать. Надо же было убедиться, что и эти стихи имеют некоторое отношение к литературе и поэзии!
По Москве поползли нехорошие слухи и к середине января доползли до Ленинграда. 14 января 1934-го Б. Лившиц писал М. Зенкевичу: «Кстати об Осипе. До меня дошли слухи, внушающие мне опасения за его душевное состояние. Верны ли эти слухи? Ахматова обещала позвонить мне по возвращении из Москвы, но пока я не на шутку встревожен».
Душевное состояние Мандельштама, потрясенного благоразумием Пастернака, сильно отклонялось даже от его собственной нормы — он был обижен, взбешен, разгневан, но счастлив — он писал «Квартиру...». Следы Пастернака, его невидимое присутствие — источник житейского раздражения, но и творческой (соревновательной) энергии — особенно заметны, при внимательном чтении, в первых строфах «Квартиры...».Убежденный, что «позорно-благоразумными» «стансами» («Столетье с лишним — не вчера...») Пастернак расплачивался с высшей властью, Мандельштам словно бы против воли держит в уме и его «Квартиру», то есть написанное в зиму 1931 года «Никого не будет в доме...»9.
Перекличка этих двух квартирных сюжетов — тема для отдельного расследования, здесь же ограничусь цитатами:
Пастернак:
Никого не будет в доме…
Мандельштам:
Квартира тиха, как бумага…
Пастернак:
В чем-то белом, без причуд…
Мандельштам:
Пустая, без всяких затей…
Короче, исходя из вышесказанного, предлагаю иную, нежели общепринятая, хронологию произведений Мандельштама, написанных в 1933 году.
Май — «Ариост», «Мы живем, под собою не чуя страны…» (первый вариант).
Лето, после Крыма — «Холодная весна...».
Ноябрь (первая половина) — «Восьмистишия».
После 14 ноября — «Квартира тиха, как бумага...».
Но это частность, в конце концов, «читателю стиха» не так уж и важно, в мае или в ноябре были написаны легендарные стихи про кремлевского горца. Его, сужу по собственным наблюдениям, куда больше интригует, каким ветром, попутным или встречным, в таинственное стихотворение «Квартира тиха, как бумага…» занесло Некрасова и с какой стати в его руках оказался метафорический молоток, забивающий в новосельные стены вместо амбарных гвоздей невнятные намеки. Намеки — на что? Про то, что его, Мандельштама, хоть ему всего сорок два года, принимают за старика, — вроде бы понятно. Даже Ахматова, пусть и стараясь не замечать, как стремительно стареют друзья, последние свидетели ее царскосельской юности, вынуждена признать: «К этому времени (то есть к осени 1933 года. — А. М. ) Мандельштам внешне очень изменился: отяжелел, поседел, стал плохо дышать — производил впечатление старика». Но на кого и зачем неряшливый старик стучит сапогами? Почему так сердится? Вопросы законные, я тоже задавала такие же, пока не догадалась, что «Квартира...» «положена на голос» — в старину так называли песни или романсы, написанные на всем известный, полюбившийся, привязавшийся, прилипчивый мотив: слова другие, музыка та же.Но прежде чем разбираться, с какой целью Мандельштам это сделал, позволим себе что-то вроде литературной игры: прочитаем как единый текст три четверостишия; в первом и во втором — нечетные строки из Мандельштама, четные — из стихотворения, подсказавшего, на мой взгляд, ритмический рисунок и мелодическое решение «Квартиры…»; в третьем катрене, наоборот, четные строки принадлежат Мандельштаму:
Читать дальше