“Форматны” отсылающие к классическому литературному наследию герои и сюжетные ходы. Герой с плебейской фамилией Чупахин уж лучше бы звался по имени, не вызывая совершенно лишнего для его образа сатирического, картонно-типажного впечатления. Его возлюбленная, напротив, уж что-то не по-живому элитарна: на свиданиях сыплет цитатами, все из Беранже да из Пушкина, то и дело заменяя ими выражение собственных мыслей, которые у нее, судя по обрисованному характеру, все-таки есть (“Прекрасны лица спящих”). “Форматны” — разочарованные в жизни врач и учитель, сцепившиеся в споре о душе до дуэли, но примиренные благородной и образованной (поправка на Курносенко: верующей) русской женщиной (“Жена монаха”).
“Форматен”, наконец, сам стиль — там, где автор придается манерному самолюбованию, полагая, что знатно сымитировал народность через “то бишь” да “инно”, живость речи — через “оттудова”, сложность образа — через составные слова вроде “неотрывно-внеотрыв”, каждая часть которых успешно бы заменила другую, своеобразие авторского языка — через трудноощутимые неологизмы типа “чакнула” трубка, “чамкающая” тропа и, не забыть как пишется, “чёкающий счетчик” (“цопеньким” глазам и “слипчатому” шепоточку я при этом вполне доверяю).
Все это — писательская неподлинность, а где же правда?
Правда, думаю, во-первых, в том, чтобы, поудаляв все “инно”, проредить и тексты: из четырех повестей и рассказа оставить, строго говоря, повесть “Свете тихий” и “Рукавички”, не строго — еще и “Жену монаха”. Первые же два произведения, по-видимому — довольно давние заготовки к более зрелым опытам, отложить до ПСС или уж, во всяком случае, не начинать ими книгу.
Центральным событием книги для меня стала повесть “Свете тихий”, в которой практически нет ни композиционной, ни сюжетной, ни стилистической фальши. При том что она посвящена, казалось бы, довольно закрытому сюжету: отрывок из жизни батюшки и трех женщин-певчих, вынужденных постоянно курсировать на поезде между двумя вверенными им храмами, — повесть необыкновенно увлекательна. Ее динамика обеспечена основным сюжетом — историей увязания в грехе: самая молодая певчая беременна и никак не решится на исповедь, боясь, что батюшка непременно отговорит ее от рокового шага. К этой духовной интриге мы то и дело возвращаемся, но увлечены не только ею, а психологически достоверными и не без лирического юмора исполненными сценками из жизни маленькой церковной общины. В повести немало мест, по чистоте исполнения музыкальных. Воображаемое единоборство Архангела и Вельзевула, устремившихся друг к другу, чтобы решить схватку “экономки” храма и регентши. Молчание и “трусливое, несвойственное ей состояние неполной искренности” в ответ на откровенность беременной героини, обнаружившие, что энтузиастке-регентше “не по плечу настоящая-то чужая беда”. Это пиршество души оказывается, однако, завязкой, которую автор решительно же и развязывает, не давая засмотреться. Одна за другой следуют финальные ситуации: личный крах и общественный бедлам, а следом, неумирающей надеждой, житие народно любимого святого.
Леонид Рудницкий. Бомж городской обыкновенный. Роман. М., “ОЛМА Медиа Групп”, 2008, 320 стр.
А вот с этим романом доктор Кац, мастер угадывать существо книги по ее обложке, точно бы сел в лужу. Эффектный энциклопедизм названия автора ни к чему не обязывает.
Бомж — бездомный, бродяга, странник, в возвышенной интерпретации образа критиком А. Латыниной, — становится сегодня ключевой фигурой художественного исследования. Отраженно обнаруживаясь в образе офисного обывателя — менеджера среднего звена, м.с.з., по Садулаеву (см. ниже), а по Рудницкому — “клерка”. Бомж и есть спущенный на воду жизни клерк, несомый ее волной — живущий. Клерк — закрепленный бомж, сирота, привязанный к иллюзии дома, человек без лица, как без паспорта, без корней, как без прописки. Сюжет бомжа решает распространенный мотив революции в экзистенциальном ключе: бомж осуществляет переворот, выключая социум у себя в голове, меняет систему в индивидуальном порядке, отказавшись жить по общим правилам. В. Маканин, Д. Быков, А. Иличевский, В. Шаров, молодой сказочник И. Боровиков — эти авторы, отпуская героя в бездомье, расценивают бегство от общества как путь к социальной или экзистенциальной утопии, нутром чуя, что, если сейчас не сбежать, социум захватит их человека. А человек с социумом внутри — традиционный персонаж антиутопий, плененный, машинка, “процессор” (по Садулаеву), клерк.
Читать дальше