Его темы не созвучны эпохе. Никакой комсомолец — герой современной поэзии — не воспламенится любовью к стихам “С миром державным я был лишь младенчески связан…”. “Египетской маркой” — прозой Мандельштама — тоже. И те его “московские” стихи, цитаты из которых приведены несколько раньше, за редким исключением при жизни поэта не были напечатаны: на машинописном экземпляре стихотворения про Москву-реку, Воробьевы горы, “стеклянные дворцы на курьих ножках” и “татарские сверкающие спины” “молодых рабочих” сохранилась резолюция новомирского редактора: “не печатать”. Критика им не интересовалась или называла “насквозь буржуазным поэтом”, а Маяковский, например, по свидетельству Алексея Крученых, в 1929 году сказал: “Жаров наиболее печальное явление в современной поэзии. Он даже хуже, чем Мандельштам”. В 1933 году ленинградский журнал “Звезда” опубликовал “Путешествие в Армению”, разгромленное в “Литературной газете” и “Правде”; Цезарь Вольпе был снят с должности главного редактора.
Ко всему этому добавлялось неумение налаживать литературные отношения, заносчивость и неуступчивость изгоя. В 1928 году прогремело дело о плагиате: в результате завязалась долгая и оскорбительная склока и выяснение отношений с переводчиками А. Горнфельдом и В. Карякиным. “А ведь пальто-то краденое!” — совершенно по-гоголевски писал пострадавший Горнфельд в “Красной газете”. А в 1932 году сосед Мандельштама по Дому Герцена молодой “национальный” поэт А. Саргиджан занял у Мандельштама 75 рублей (и сумма-то не бог весть какая!), но вместо того, чтобы отдать их, полез в драку. Разразился очередной скандал, состоялся товарищеский суд под председательством А. Толстого.
Мандельштама вообще раздражали писатели, в том числе — соседи до Дому Герцена. По свидетельству Э. Герштейн, “он становился у открытого окна своей комнаты, руки в карманах, и кричал вслед кому-нибудь из них: „Вот идет подлец NN”. И только тут, глядя на Осипа Эмильевича со спины, я замечала, какие у него торчащие уши и как он весь похож в такие минуты на „гадкого мальчишку””. Не правда ли, опять какая-то скандальная, гоголевская сцена? Не об этом ли сказано и в “Четвертой прозе”, только по-другому, мощно и незабываемо: “Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки!” Мандельштам и внешне переставал соответствовать рвущейся в великое будущее “действительности”: седая щетина на дряблых щеках, глубокие морщины под глазами, мятый воротничок, впалый, беззубый рот. “Его воротничок и галстук — сами по себе. Что касается штанов, — писала Лидия Гинзбург, вспоминая встречу с Мандельштамом у Ахматовой, — слишком коротких, из тонкой коричневой ткани в полоску, то таких штанов не бывает. Эту штуку жене выдали на платье”.
“Мандельштам — это зрелище, утверждающее оптимизм”, — заявляет она, очарованная его “ритмами, мыслями и движущимися словами”, его “творческой неисчерпанностью”, видит человека, “переместившегося в свой труд”, но в то же время не забывает заметить: “Мы видим человека, который хочет денег и известности и огорчен, если не печатают стихи”. Запись относится все к тому же 1933 году.
Он знал себе цену, знал, что равного ему нет (“И меня только равный убьет”). Единственным достойным соперником считал Пастернака. Пастернак, по-видимому, догадывался об этом, хотя для него-то куда более притягательной силой был Маяковский. Впрочем, и Асеев, и Сельвинский, и Тихонов, тем более — Цветаева, в меньшей мере — Ахматова. Тем не менее Евгений Борисович Пастернак, рассказывая в книге “Жизнь Бориса Пастернака” о телефонном разговоре Сталина с Пастернаком, прозорливо замечает: “…Пастернак постарался четко определить ту долю ревнивого соперничества, которая окрашивала их дружбу с Мандельштамом”. (Слово “дружба” кажется слишком сильным; следовало бы заменить на “отношения”.) Лидия Гинзбург в 1932 году в записных книжках отметила “будто бы” высказывание Мандельштама: “Я не могу иметь ничего общего с Борисом Леонидовичем — у него профбилет в кармане”.
В октябре 1933 года Мандельштам получил в Москве двухкомнатную квартиру в писательском кооперативном доме (к этому он и Надежда Яковлевна так стремились!) — и испытал, как пишет автор биографической книги о нем О. Лекманов, “…тяжкое чувство жгучего стыда и раскаянья. Чуть ли не впервые в жизни Мандельштам ощутил себя приспособленцем и предателем: не только по отношению к своим исстрадавшимся, недоедающим читателям, но и по отношению к бездомным и голодным крестьянам”. Но “недоедавшие читатели” и “голодные крестьяне” в России были всегда: и при Державине, и при Достоевском. Ощутить же себя приспособленцем (предатель — слишком сильное слово) он, как едва ли не каждый советский человек (вспомним рассказы Зощенко), мог и по любым другим поводам. Здесь можно упомянуть и жизнь в домах отдыха в Армении, в Гаспре, в Коктебеле, в Болшеве, и даже на правительственной даче в Сухуми в 1930-м, и паек второй категории, получаемый им в 1922 году (“Хлебников был голодный, а мы со своим пайком второй категории чувствовали себя богачами”, — вспоминала во “Второй книге” Н. Я. Мандельштам), и комнату во флигеле Дома Герцена в Москве, полученную ими в 1932 году, вскоре обмененную на более солнечную. А сколько раз помогал Мандельштаму Бухарин: это и три книги, вышедшие у Мандельштама в 1928-м, и поездки в Сухуми, Ялту в 1927-м, в Грузию и в Армению в 1930-м, и пожизненная персональная ежемесячная пенсия, которую он получал с 1932 года до окончания ссылки в 1937 году…
Читать дальше