По-русски вся любовь — ямбы лицейских фрикций
по-русски как война
иваны гасят фрицев
а
что
по-русски смерть
а
следствие она она же и причина
переживаний интересного мужчины...
................................................
Мне
смерть как нужно на крыльцо из нашей речи
хоть по нужде хоть блеяньем овечьим
зубами
выговорить в кислород
желание Война!
Прощание с русской культурой и усвоение уроков культуры арабской удаются — вместо смирения и милости к падшим в финале стихотворения звучит гордость “тигра”, выходящего на бой с “псами”:
я
думаю
что
стоя перед псами
в молчанье тигра есть ответ брехне
и
предвкушение
клыки разводит сладко мне
не
трудной
крови под усами
Михаил ЭДЕЛЬШТЕЙН.
1 Отмечу попутно, как легко и радикально отказался Генделев от всякой связи с петербургской традицией, обычно клеймящей стихотворцев с берегов Невы пожизненными метами, — в его стихах нет ни питерской топики, ни характерных мифологем, ни стандартных примет поэтики. Стихотворение “Ораниенбаум”, в котором работает только этимология слова, а собственно Ораниенбаум никакой роли не играет, лишний раз этот разрыв подчеркивает.
2 Это, впрочем, вполне естественно для генделевской поэзии: в основе своей она вообще рациональна, и при всей усложненности ее метафорического строя развитие темы здесь определяется в первую очередь движением идеи, а не образа.
3 Ср.: “не оставь Господа мой народ / без тебя Он так одинок / и мал” (“Церемониальный марш”) и даже: “Мой мертвый народ / был Бог / Бог а не ты мразь” (обращение героя поэмы “Триумфатор” к Аллаху).
4 Коль скоро “израильский” в данном случае означает не только “еврейский”, но и “ближневосточный”, то естественно, что непримиримый враг оказывается понятнее того, кто вообще находится вне этой ситуации и вне этой картины мира. Поэтому о сирийце, погибшем во время ливанской кампании, говорится: “и за то любили мы с ним войны / простоту / что вкусы у нас просты” (“Стой! Ты похож на сирийца...”). Сходными ощущениями мотивировано, по-видимому, и обращение “К арабской речи”, в котором иронии гораздо меньше, чем может показаться на первый взгляд.
А. П. Кузичева. Чеховы. Биография семьи. М., “Артист. Режиссер. Театр”,
2004, 472 стр., ил.
Ветхая и вечная этажерка с шишечками — для крупноформатных книг. Аксаков, Жуковский — в коже и с ятями, Некрасов в редакции Чуковского, советские однотомники классиков, альбомы репродукций и словари, словари… Наверху нивский Боборыкин стопочкой и разрозненный Шеллер-Михайлов. Книгу “О вкусной и здоровой пище” унесла в кухню. Открылось место для новинки: “Чеховы. Биография семьи”.
Матово-зеленый плотнотканый приятно-шершавый переплет — погладить пальцами. В пятый раз пересмотреть тонированные светло-коричневые иллюстрации и вдруг обнаружить ранее не замеченное — скажем, картину “Святый Евангелистъ Иоаннъ”, писанную отцом Чехова. Правда, ни дата, ни размеры картины не обозначены… 65,5 печатных листа, текст в два столбца — целая энциклопедия (стиль оформления, формат, объем), написанная известным чеховедом и изданная к столетию смерти писателя. Что ж, пора — мало ли что подрезали-причесывали на эту тему, подлаживаясь под советские каноны. В книге и солидный справочный аппарат: краткая хроника жизни и творчества А. П. Чехова, в примечаниях — свыше 1300 ссылок, в основном архивных, наконец, “Семейное древо Чеховых” (фрагмент).
Что и говорить, мемуары и биографии сейчас очень востребованы и в связи с историческим поворотом зачастую пересматриваются наново. В книге, специально посвященной феномену семьи, об этом говорится так: “Родословное или семейно-биографическое повествование <���…> опирается на коллективную память, и рассказчик или составитель семейного жизнеописания <���…> ориентирует его на себя, как часть „родственного организма” <���…> Приступая к изложению истории своего рода, П. А. Флоренский писал: „…Мне хотелось бы быть в состоянии точно определить себе, что именно делал я и где находился в каждый из исторических моментов нашей родины и всего мира, — я, конечно, в лице своих предков””1.
Читать дальше