всем, замыслившим оторваться, взмахнуть веслом.
Плыть, поскольку Агенор — справа, а слева — Гера,
и куда бы ни повернули — везде облом.
Бог и смертная, обреченные год за годом
дрейфовать, раздувая брызг соляную взвесь.
Два любовника, нарезающие по водам
круг за кругом. Твердыня — там, но свобода — здесь.
В серых сумерках ненадолго смыкая вежды,
твердо зная, что там опаснее, где ясней,
плыть и плыть, огибая все острова надежды,
только плыть, а иначе что ему делать с ней?
Он давно бы развоплотился, упал на сушу,
чтоб в предчувствии неопасных семейных гроз,
разомлев от жары, блаженно вкушая грушу
или яблоко, наблюдать за игрой стрекоз.
Но она, все суда погони сбивая с толку,
забывая, что губы треснули и — в крови,
обхватила его ногами. Вцепилась в холку
мертвой хваткой и повторяет: “Плыви, плыви!”
* *
*
В год больших свершений, сплошного штиля
вождь бровастый речи толкал на бис;
на экране плел паутину Штирлиц,
а меня заботливо пас гэбист.
В тот июль, когда пребывали в коме
от жары панельные терема,
лучший кореш мой в узловом парткоме
три окна разгрохал, сойдя с ума.
Он ко мне, как загнанный Че Гевара,
поутру ворвался с разбитым ртом.
И, пока я завтрак разогревала,
колесил по кухне, крича о том,
что советским людям не впрок наука,
если скудным разумом правит бес,
что министр путей сообщенья — сука
и враги проникли в КПСС.
Был, как в фильме ужасов, дик и жуток
человек-двойник у него внутри.
И, дойдя до края за двое суток,
воровато я набрала 03...
И когда, подобно побитой крысе,
мне до боли хочется из угла
возопить “За что?!” в жестяные выси, —
вспоминаю, как я его сдала.
Как его скрутили медбратья, прежде
чем впихнуть в потрепанный “рафик”, но
он еще успел посмотреть (в надежде?)
на мое зашторенное окно.
* *
*
Всяк чужой язык словно конь троянский.
Но душе, привыкшей к любым нагрузкам,
все же легче выучить итальянский,
чем тебя ловить на ошибках в русском.
Чтоб в эдемской области жить не ссорясь
и пока жара нас не разморила,
ты меня научишь в марсальский соус
добавлять шафрана и розмарина;
забывать про шапку: не так суровы
зимы здесь, и снег выпадает реже,
чем в моем краю украинской мовы,
а людские глупости всюду те же.
Я легко привыкну к хорошим винам
и к тому, что Рим не способен тихо
размышлять. Ты мог бы норвежцем, финном,
шведом быть — тогда б я хватила лиха.
Если знать язык, можно и без света
бороздить терцинами град латинский,
утешаясь тем, что в иные лета
здесь бродили Бродский и Баратынский.
И в конце концов отразиться в стольких
водах, где кочевники кучевые
расправляются, как на липких стойках
по-славянски смятые чаевые.
* *
*
Кто теперь бубнит Горация и Катулла,
возвращаясь вспять, слезу задержав на вдохе?
Нас такой сквозняк пробрал, что иных продуло,
а других, как мусор, выдуло из эпохи.
Кто теперь способен до середины списка
кораблей добраться? Лучше не думать вовсе.
А ловить на спиннинг мелкую рыбку с пирса
и косить на горы в бледно-зеленом ворсе.
Обходить за милю скифа или сармата,
не дразнить варяга и не замать атлета,
чтоб, озлясь, не бросил в спину: “А ты сама-то
кто такая?” Я-то? Господи, нет ответа.
Поплавок, плевок, трескучий сверчок, к нон-стопу
за сезон привыкший в каменной Киммерии,
на крючке червяк, Никто, как сказал циклопу
хитроумный грек, подверженный мимикрии.
Я уже так долго небо копчу сырое,
Читать дальше