Перед нами мир, ни в какой своей точке не останавливающий предстоящего ему на поверхности. Нас настойчиво и неуклонно ведут в глубину “просто вещей”. Потому что эта культура не просто знает, как наша, а — помнит каждый миг, что с момента Боговоплощения всякая плоть причастна Богу, всякий момент времени — вечности, всякая вещь — смыслу. В периоды, когда это живое знание начинает затмеваться торжествующим позитивизмом, когда мир овнешняется, неизменно создаются словари языка вещей: в XVII веке — сборники “Эмблемата”, в XX веке — энциклопедии символов. Потому что впереди всегда — новое возрождение. Для европейской культуры свой — язык драгоценных камней, язык животных, язык плодов, язык цветов (вспомним хотя бы безумную Офелию). А мы и до сих пор иногда реагируем на западный натюрморт, как птицы на виноград Зевксиса…
Читая Клоделя, не только вспоминаешь этот язык вещей (или чуть-чуть научаешься ему), но и осознаешь, что европейская культура никогда не прекращала на нем говорить — с того момента, как начала толковать Священное Писание, до того момента, когда попыталась сделать вид, что забыла, как оно выглядит. “Разве не читаем мы почти в каждой строке Священного Писания, где нам разъясняют некий смысл — а смысл этот заключается главным образом в движении, — сравнения, почерпнутые из бестиария? Агнец, голубка, олень, лев, змея, даже земляной червь, рыба — все они суть образы Мессии. Когда Иаков благословляет сыновей, он называет Иуду львом, Дана — змеем, Неффалима — серной, Иссахара — ослом, Вениамина — волком. Все герои, все события Священной Истории проходят перед нами, отмеченные этими символами. Каждое животное, возникшее из веяния Духа, обладает каким-нибудь свойством, которое напоминает нам один из заложенных в нас творческих импульсов. „Я завидовал блаженству животных, — говорит Рембо, — гусеницам, которые воплощают детскую невинность, кротам, которые воплощают сон девственности””. Это из эссе “Кости”. А вот — “Мистика драгоценных камней”: “Другое название берилла или название одной из его разновидностей — аквамарин; кажется, его так называют потому, что, погруженный в морскую воду, он становится невидимым, словно душа, затерявшаяся в Боге”.
А эссе “Жемчужина” — наглядная демонстрация жизни “двусоставного” образа, его живого движения, собирающего смыслы в вещи, заставляющего вещь сиять и светиться смыслами, делающего вещь источником нашего озарения. Жемчужина — рана — душа (жемчужина рождается из раненой плоти моллюска, душа — то, что возникает на месте открытой раны, разрыва человеческого существа с вечностью) — наш белый камень с именем, вручаемый каждому в последний, судный день (сотканный душой на месте раны, как жемчужина, и, как жемчужина моллюску, ненужный для повседневной временной жизни), — то, ради чего можно продать все, что имеем, потому что это одновременно — вход в Небесный Иерусалим, все врата которого — жемчужины…
Нет, никогда для европейца радуга над полем не станет “просто” пейзажем, никогда не забудет он в ней символа Божьего завета, заключенного с Ноем, семи добродетелей, из которых ткется белый покров совершенства, семи наук, возводящих к вершине мудрости, уцеломудривающих человека, — а если забудет, то, пожалуй, перестанет быть европейцем.
Почему же мы зная так легко забываем? Ведь и для нас просветлена и освящена плоть мироздания, ведь и мы — восточные христиане — самые последовательные “материалисты”, как недавно настойчиво напоминал нам митрополит Сурожский Антоний. Что это значит: “знаем, но не помним”? Словно это у нас в уме, но не в крови, словно мы об этом “слышали слухом уха”, но не вслушались в это глазом (я бы именно так перевела название книги Клоделя: “Глаз вслушивается”). То, что для европейской культуры — раскрытие и движение образа, этапы этого живого движения, ткущего смысл в вещи, для нас — механические категории с не совсем ясными названиями: сравнение, метафора, синекдоха, метонимия… Для нас сказать: его повели на казнь, как Христа, — неоправданно высокое сравнение, для них — в каждом казнимом умирает Христос. Для них — в каждом умирающем умирает Христос.
Для того чтобы показать, насколько мы иначе видим, приведу любопытный эпизод, возникший на недавно прошедшем “круглом столе”, посвященном эсхатологической концепции Достоевского. Я говорила о том, что Достоевский (а он не только усвоил “двусоставный” образ европейской культуры, но и могуче его развил) открывает рай как внутренний образ ада еще в “Записках из Мертвого дома”, что в сцене в бане, описанной как подлинный ад, вспыхивает образ Сионской горницы в тот миг, когда разбойник Петров омывает ноги рассказчику со словами: “А сейчас я вам ножки вымою”. Петров в этой сцене во-ображает (то есть — становится “местом”, “внешним образом” для присутствия внутреннего образа) в себе Христа. Человек, чье имя сейчас фигурирует во всех авторефератах диссертаций в качестве ведущего специалиста по “христианской проблематике” в творчестве Достоевского, немедленно возразил: там, конечно, есть соответствие на уровне произвольно вырванной докладчиком цитаты, но — не более того, потому что ведь Петров — такой страшный разбойник, об этом в тексте очень настойчиво сказано. То есть — Петров такой плохой и ужасный, что не может вообразить в себе Христа. Я уверена, конечно, что на уровне знания этот специалист прекрасно осведомлен о том, что всякий человек несет в себе образ Божий. Я даже ни минуты не сомневаюсь, что он знает, что одесную Христа был распят тоже очень страшный разбойник — и именно он первым из всех человеков вошел в рай. Что и сам Христос был “к злодеям причтен”. Знает — но не помнит…
Читать дальше