— Скажи, Серафима, как ты...
— Как я оказалась здесь?
Она положила вилку рядом с тарелкой, вытерла ладонь салфеткой. Видимо, это был не самый легкий вопрос, хотя наверняка Серафима была к нему готова. Потребовалась пауза, чтобы собраться. Она сидела, как обычно, с прямой спиной… Мне не нужно было смотреть на ее отражение в стекле одной из старых гравюр: у немцев мода украшать подобные места красивыми литографиями, старыми или имитирующими старину и, главное, почти без повторений. Откуда только они их берут, неужели страна, несмотря на войны и разрухи, все сохранила; а почему не смогли сделать этого мы? Она сидит с прямой, как у вдовствующей герцогини, спиной. Лопатки сведены, голова не лежит на шее, а приподнята, чтобы не собирались складки. Актерская профессия и тавро прежде красивой и значительной женщины не дают опускаться. Если бы не изуродованные артритом руки… Но как, оказывается, бывают хороши и привлекательны далеко не молодые женщины!
— Все проще простого. — Серафима вдруг как бы упростила подготовленный ею ранее ответ, решила сыграть его не в героических и возвышенных тонах, а на манер ролей юродивых, старых купчих и свах в пьесах Островского; но и это потребовало от нее, несмотря на певучесть интонаций, большей жесткости формулировок. — На волне перестройки — приписки, хлопковое дело — Сулеймана Абдуллаевича посадили. Я сразу же уехала из республики, из Средней Азии, в Иркутск. Конечно, помогло звание, кино почти перестало работать. Но и со званием прожить было нелегко. Кое-что продала. Ты, конечно, понимаешь, что прежде у меня было другое положение.
Разобраться во всем этом было не так уж и трудно. В начале перестройки заболела Саломея, стала меньше ездить за границу, деньги перестали что-нибудь стоить. В девяностых мы тоже что-то продавали, а назавтра деньги значили уже вполовину меньше. Когда Саломея изредка пела где-нибудь в Казани или Омске, она с гастролей привозила соленое свиное сало, мед, консервы, сыр — все, что поклонники доставали ей по госцене или что она сама умудрялась купить. В это время такая бездна компромата на всех и вся шла по телевидению, что я вполне мог пропустить грустную историю одного из секретарей республиканских ЦК.
Я помнил основной психологический закон доверительного разговора: не перебивать и никаких уточнений, даже если не понимаешь. Следует только сочувственно кивать. На словах “другое положение” я подумал про себя: если бы при этом “положении” была не выдающаяся актриса, а просто молодая красотка с крашенными под блондинку волосами, театру бы не повезло. Но надо было слушать.
— Машина, которая меня отвозила на репетицию и с репетиции, курорт летом, другое медицинское обслуживание, другие продукты. А тут я оказалась в незнакомом городе, в однокомнатной квартире. Приходилось завоевывать место в театре. Положение актрисы на амплуа старухи или даже гранд-дамы — это совсем не то, что у основной героини, балующейся иногда характерными ролями.
Тут я улыбнулся.
— Ты чего смеешься, чекалка?
— Меня зовут, кстати, Алексей, ты не забыла?
— Не забыла, не забыла.
Алексеем меня женщины почему-то никогда не называли. Саломея обращалась чаще по фамилии: “Новиков, сходи за молоком”, “Новиков, иди в гараж за машиной, через час мне ехать в театр”, “Новиков, ты что-то плохо выглядишь, не заболел?”
— Я вспомнил, как ты играла Комиссара в “Оптимистической трагедии”.
— Как в Кушке мы увидели в зале голых солдат?
— Нет, совсем нет! — Дружеский ужин на то и дружеский ужин, чтобы проводить его весело и не только за функциональными разговорами. — Как на правительственном спектакле ты оговорилась.
В возникшую на секунду паузу мы оба вспомнили тот эпизод. Каждый, конечно, по-своему.
Собственно, зачем мы ходим в театр? Узнать содержание пьесы, чтобы ее не читать? Это современного потребителя духовной продукции радует, когда, скажем, на кассете с курсом английского языка написано: “За рулем, дома, на отдыхе. Короткие, удобные для запоминания уроки. Слушайте и запоминайте. Не надо ничего читать”. Тексты пьес мы знаем, мы приходим в театр слушать подтексты. Я иногда вцеплялся в ручку кресла, когда слышал, как волшебным голосом, так тихо, что было слышно, как в зале дышит какой-нибудь залетевший сюда астматик, Серафима произносила, обращаясь к герою “Оптимистической трагедии”, которого, кстати, звали так же, как и меня. Он умирал, она трясла его за плечо, будто пыталась поднять: “Алексей, мы разобьем их в пух, в прах”. На правительственном спектакле Серафима оговорилась: “Алексей, мы разобьем их в пух, в пах”. Если бы в зале кто-нибудь засмеялся или хмыкнул, заслуженная артистка вряд ли стала бы когда-нибудь народной, но половина зала уже сидела со слезами на глазах. Все поняли, что это была оговорка. Серафима выдержала паузу и повторила: “Алексей, Алешенька! — Тогда я подумал, что второй раз произнесенное имя точно относится ко мне. — Мы разобьем их в пух, в прах”. Аплодисменты. Какая тогда была овация! Поздно вечером я, дождавшись, чтобы никого в округе не было, прошмыгнул в подъезд дома, где жила Серафима, и, кормя меня ужином, она сказала: “Я помертвела, когда оговорилась. На обычном спектакле здесь вся бы сцена взорвалась хохотом. А тут слышу, как умирающий Алексей, через сжатые зубы, не дрогнув ни единым мускулом в лице, шепчет: “Повтори еще раз”.
Читать дальше