Хорошая ли? Гришковец, конечно, не Тургенев. Но и “Накануне”, откуда критик “Современника” извлекал “факты жизни”, право же, вещь несколько сомнительного достоинства по сравнению с “Дворянским гнездом” и “Отцами и детьми”. А роман “Рубашка”, как заметил кто-то в печати, — “не противная” книга. То есть — не фальшивая. Она, несомненно, написана с явным расчетом понравиться публике — прежде всего людям “ближнего круга”, почитателям фирменной гришковецкой искренности, — но сквозь привычную отделку, заглянцевевшую, как плечи Элен, прорываются протуберанцы непреднамеренных свидетельств о пластах сегодняшнего существования. Кстати, в “Накануне” (продолжу некорректное сравнение) Тургенев тоже метил в определенную “фокус-группу” — стремился завоевать симпатии “передовой молодежи”, что не помешало его сочинению состояться, как памятнику эпохи в том числе.
Текущая критика к “Рубашке” была в основном неблагосклонна. Вещь рассматривалась как закатная веха на пути модного фигуранта литературно-артистической сцены. Дескать, явился из провинциального полубытия, пленил в одночасье всех “съеденной собакой” и еще кой-какими сочинениями-исполнениями, задевающими подсознательные струны современного зрителя, а потом, утратив скромность робкую движений, прелесть неги и стыда, заметался в поисках средств к закреплению ускользающего успеха, — и вот теперь, не умея ничего прибавить к набору прежних приемов, достиг-таки почтенного статуса романиста . Иногда этот расклад получает мягко-соболезнующую аранжировку (Михаил Ратгауз в журнале “Критическая масса”, 2004, № 2), иногда служит выражением неприкрытой злорадствующей зависти, как в чудовищном, на мой взгляд (но местами очень занятном), тексте приятеля Гришковца по андеграундной поре, оставшегося за бортом общей, как могло бы быть, славы, Александра Вислова (“Литературная газета”, 2004, № 36, 15 — 21 сентября). Вывод красноречивого завистника: “Гришковец как персонаж и явление культуры и проделанный им за минувшие пять-шесть лет путь являют нам рельефный и ох насколько выразительный пример эффектного врастания художника, порожденного и выпестованного нашим прежним родимым андеграундом, в зияющие пустоты постсоветского гламура. А точнее, его полного поглощения этими жадными пустотами”1.
Жалобы на коммерциализацию андеграунда, “молодежной культуры” и проч. обычны в устах того, кто “не продался”, потому что не купили. Гришковец — действительно коммерчески успешное предприятие, подошедшее, не исключено, к опасной грани банкротства. Но меня, повторю, это совершенно не касается. Я не отслеживала шаги его восхождения. Не видела на сцене ничего, кроме все той же “Собаки” (очень понравилось!! — хотя то было отнюдь не первое, то есть уже “заболтанное”, выступление); читая квазипьесы в сборнике “Город” (М., 2001), с самого начала отнеслась к автору как к прозаику, пишущему в (полу)драматической форме. Сравнивала его мысленно не с успешливыми покорителями залов и зальчиков, а с Андреем Битовым в пору его дебютов, с ровесниками Павлом Мейлахсом, Романом Сенчиным, подвизающимися внутри “литературы существования”. Не ощущала себя, хотя бы в силу несоответственного возраста, в границах его “целевой аудитории”. Последняя, по словам вышеупомянутого М. Ратгауза, в “Рубашке” сузилась до посетителей московских ресторанов и клубов, радостно узнающих интерьеры “Генацвале” и “16 тонн”. Для меня эти прозвания не значат ничего, в чем, если хотите, мое преимущество “реального” критика, воспринимающего описываемый образ жизни как чужой, с познавательным социальным любопытством.
Рецензия в “Критической массе” открывается словами: “Когда Евгений Гришковец только начинал покорение Москвы…” Меня же будет интересовать то, как покоряет Москву его герой — не Евгений, а Александр, не актер-драматург, а архитектор-строитель, не уникальная личность, а “типичный представитель”. Представитель художественной интеллигенции, дотянувшейся по своим доходам и общественному весу худо-бедно до уровня среднего класса и обживающей эту неустоявшуюся социальную нишу не без психологических, и даже метафизических, проблем.
Герой “Рубашки” — спору нет — автобиографичен. Но умеренно автобиографичен. К нему следует отнестись как к сгустку авторского опыта, не занимаясь сверкой анкетных данных. Он продолжает линию своих, тоже вымышленных, предшественников из других текстов Гришковца. Он так же, как протагонист “Города”, покидает родной очаг (родителей, жену и ребенка) и уезжает в неизвестность в погоне за переменой участи (вообще эту пьесу можно счесть прологом к “Рубашке”). Он так же не обходится без напарника-друга (по-прежнему звать Максимом), не столько отражаясь в нем — вопреки мнению критики, герой Гришковца не эгоистичен, а диалогичен, вечный рассказчик в поисках активного слушателя-собеседника, — сколько сверяя с ним, с другим эго, свою рефлексию — например, рефлексию насчет такого “экзистенциала”, как деньги, как отношение к ним — в “Записках русского путешественника” и, вслед, в “Рубашке”. (В очередных скобках замечу, что быть, по установке, драматургом — позиция поневоле этическая, обязывающая влезать в шкуру другого, например переживать в воображении то, что чувствует приговоренный во время приготовлений к своей казни, — есть в фантазиях Гришковца и такой эпизод; в этом смысле наш автор противоположен самоуглубленному эгоцентрику Битову, для которого Другой — принципиальная вещь в себе; отчасти наделяя своего героя таким даром диалогического воображения, на тем большее одиночество обрекает его автор “Рубашки”…)
Читать дальше