Верность — это твоя исконная черта, и преданность людям, которых ты признала и полюбила, не имеет границ. Ты сохранила свое любовное отношение к Эсфири до самого конца. Нечего и говорить о твоем брате Эдуарде: эта потеря ощущалась тобою так же остро четверть века после его трагического конца, как в то время — время нашей первой встречи, когда тебе была нанесена эта жгуче-болезненная рана… Аня — я вижу — стала твоей неразлучной спутницей на всем протяжении твоего жизненного пути. Но о Гольцапфеле ты не хотела думать дурно, не то что помянуть недобрым словом. Ты, по существу, либо пристрастна, либо равнодушна. Будь такой, какая ты есть. Однако же что, коли Аня действительно стала жертвой властителя ее дум, ты даже и это ему простила? Это становится угрозой для меня, потому что угрожает мне допустить возможность, что в ночь на 18-е марта ты сама…
Ведь ты не сердишься на меня, Сонюрочка, за то, что я так настойчиво докапываюсь? Ведь ты понимаешь, насколько это для меня важно и насущно?
Я рассуждаю так: если ты столкнулась довольно рано со случаем самоубийства любимого существа и смогла простить виновника его гибели (а это явно ты готова была допустить), то это должно было определить и твое отношение к самоубийству вообще. Ты включила его, так сказать, в естественный порядок вещей. В мировоззрении твоем ты крепко держалась за веру в его незыблемость. В последнем счете, ты думала, люди не отвечают за свои поступки. Не так ли? О да, ты многим возмущалась, но, в конце концов, нащупывала тропинку к примирению. Это относится и к крупным историческим событиям (напр<���имер>, к русской революции, обездолившей вашу семью), и к отдельным людям, и даже к известным, на первый взгляд, неприемлемым решениям. Не могла ли ты так же постепенно сродниться с, по существу, чуждой идеей добровольного ухода из жизни?
В этом смысле Лозанна, сцена вероятного самоубийства Ани, было опасным местом для меня — ты понимаешь, прежде всего — для меня! Но я не сообразил, не почувствовал и поплатился — если все это так, как я сейчас это вижу, — за глупую свою близорукость и самонадеянность.
Вспомни!
20/V/66 7/30 веч.
Опять не писал тебе дольше двух недель, но зато сколько я за это время писал, говорил и думал о тебе. Наверно, и это как-то доходит до тебя. Иначе я бы не мог так долго обходиться без письменных посланий к тебе. В этих мыслях моих и даже в разговорах явно выступали очертания пейзажей вокруг Лозанны. Я вспоминал ее и за тебя. Снова призываю тебя вспомнить6.
Когда мы после моих заседаний в Женеве (в 1951 г.) остановились в “Bean Rivage’e” в Nyon’e, т. е. совсем рядом с Лозанной, ты явно уклонилась от поездки туда, и когда мы в одно прекрасное воскресенье все же там очутились, меня очень удивило твое полное нежелание рассказать мне что-либо о твоем старом знакомстве с богоспасаемым уголком этим; ни первый твой университет, ни другие лозаннские достопримечательности не внушали тебе охоты возобновить после сорокалетнего перерыва первое знакомство. Во время прогулки нашей ты вела себя так, как если бы ты очутилась во враждебной стране. Тогда я приписывал это случайным причинам — усталости, толкотне на узких тротуарах, шумихе какой-то неинтересной тебе выставки местной промышленности. Теперь я понимаю: снова столкнувшись волею судеб с Лозанной, ты сразу охвачена была тяжким недоумением по поводу того, что там некогда случилось близко от тебя. Ты погрузилась в тяжкие думы об Ане и ее судьбе. Идя рядом со мною, ты была далеко от меня и меня почти не замечала. Я был вне твоего, вне вашего круга Аниного периода. И, чуть-чуть содрогаясь, я теперь спрашиваю себя: а может быть, что ты, идя рядом со мною, погруженная в себя, размышляла о том, что Аня, пожалуй, сделала правильный выбор, что жизнь “пустая и глупая шутка” (ты ведь охотно цитировала эту строчку), что, одним словом, Ане можно лишь позавидовать.
Твое отношение к Лозанне не изменилось и в следующие годы.
Вторник, 28-го июня, 2 ч. поп<���олудни>
[Прежде чем вернуться с тобой в Лозанну, хочу прибавить несколько строк — а может быть, даже страничку-другую — твоим сереньким пером (оно, слава Богу, все еще хорошо работает), в виде объяснения, почему этот лист остался неисписанным с 20-го мая. Конечно, мы за эти пять с лишком недель продолжали беседовать и во сне, и наяву, и ты как будто соглашалась со мною, что так же, как можно говорить письменно, можно устно писать. Тем не менее меня тянуло писать именно твоим сереньким пером, которое я ощущаю в руке своей как мизинчик твоей правой ручки. Недаром перо называют по-русски “ручкой”. Моя неизменная нежность к тебе приобретает дар слова, когда я сижу вот так, один в квартире за письменным столом и вожу пером твоим по белоснежной бумаге. Ах, Сонюрочка, если бы ты только знала и в прошлом и теперь, как я люблю мою нежную любовь к тебе и как я тебе за нее благодарен… Но к делу! Не писал пять недель, значит, сам виноват. Может быть, удастся вернуться к этому еще ночью во сне. Но в Лозанну меня еще все не пускают: приходит юрист, чтобы помочь составить завещание.]
Читать дальше