и суровые надули тучи щеки напоказ.
Словно нам еще пробиться к небу — подвиг предстоит,
и всклокоченная птица низко над землей летит.
Ах, я тоже, глядя в землю, не могу ни есть, ни спать,
словно что-то не приемлю, не хочу в себя принять.
Отвергаю это брашно, прогоняю эти сны,
зябко, зыбко, шатко, страшно на ладони у страны.
Наступило время бычье, время скимна и хорька,
и в презрении обличье иволги и тростника.
Да вцепились в землю крепко на погосте у креста
плющ, паслен, лопух, сурепка — городская беднота.
Даже сказочного волка не дозваться в помощь нам,
богомол и богомолка жмутся по чужим углам.
Только скунсы да гадюки, да полынь у борозды,
да бесчувственные руки места, времени, беды...
Ах, когда б дала им имя, занесла б в помянник свой,
въяве б знала, как за ними смотрит Промысел живой.
И над ними, и за нами, и за тем, как, сплюнув жмых,
заклинаю именами бессловесных духов злых.
Березы и сосны
Сосны шумят торжественно, витийствуют, пророчествуют, обличают,
а березы шепчутся все о мелком, что да как, то да сё, судачат, скучают,
сосны их называют сорняком залетным с чуждого брега...
Каждая сосна чувствует себя Божьим твореньем, ловя небесные взоры,
а береза — частью здешней бесхозной Флоры,
заявляя: я — национальный символ, альфа, омега!
Сосны готовят мир к жертвам и воскрешенью — блистают кроной зеленой.
А березы — провожают на ярмарку,
торопят в баньку с веничком распаленным:
просто и не накладно.
Сосны горят на солнце, под луной светятся охрой,
на заре вытягиваются багрово.
А березы бледнеют днем, сереют в ночи и на каждое слово
говорят: “День прошел — и ладно”.
Сосны благословляют на подвиги, на любовь — до гроба!
А березы твердят о том, что нужно мужество, чтобы
жить обычно, быть такой вот — обыкновенной...
Сосны перечат им: “Разве это — заслуга?”
А березы: “Надо как все, как все”...
Они не любят друг друга.
...Потому тревожно у нас даже июньской ночью благословенной.
* *
*
Я все не разберусь, никак не нарисую
жизнь эту — вроде бы она и с облаками,
и с птицами, чтоб петь ей аллилуйю:
с нежнейшим профилем, ан — с грубыми руками...
Она и с соснами, она и с колонками,
чтоб петь осанну ей, гулять с ее метелью,
следить за белками, судачить с рыбаками:
дыханьем свежая, ан голова — с похмелья.
И гость таинственный поклялся мне, что ночью
в краях диковинных и на путях пустынных
она являлась странникам воочью —
лицом прекрасная, да на ногах козлиных.
Высокопарная, ан блудная в ухмылке,
высоколобая она, да с низким задом,
с копной роскошною, но с плешью на затылке,
с засахаренным яблочком и ядом...
Не потому ли посредине пира
вдруг сердце падает, а в нищете суровой
так петь запросится, из города и мира
задирижировать, как в яме оркестровой?
Вопреки ожиданию старшего лейтенанта Василия Корнеева, за ужином в день его приезда отец, мать и сестра выглядели печальными. Радость от встречи, когда Василий только показался в дверях в военном мундире, с дорожной сумкой в руках, сменилась неясной приглушенной тревогой. Василий видел, как, тяжело вздыхая, его близкие медленно склоняли головы к своим худым, сцепленным пальцам, не боясь выдать своей грусти, открытые ей и готовые смириться с нею.
Не зная, что и думать, Василий заговорить не решался, но готов был, по обыкновению, поддержать разговор. С доброй улыбкой оглядывая родных, он хотел ободрить их и рассказать что-нибудь веселое.
“Да, ободрить их! — подумал Василий. — Старичков моих… Случай с этим… с Антюховым! Или Карповым… Да хотя бы…”
— Хорошо доехал? — спросил отец, прервав размышления сына. — Как дорога? Все хорошо?
— Нормально! — кивнул Василий, обрадовавшись разговору. — Как обычно… С боку на бок! И спишь, и не спишь… Лежишь на верхней полке и думаешь, как хорошо, что домой едешь! Домой! — повторил Василий гордо. — Домой! Перед глазами вокзал стоит, туман на перроне, пассажиры… В общем… — вздохнул Василий. — С боку на бок!
Читать дальше