Черные мысли о любви, или Мания Будущего
То, что мы любим как эстеты, — это-то ясно. Вот только что мы воспринимаем как эстетичное? Что на самом деле скрывается под этим чуть ли не элитарным Чувством Прекрасного?
Почему со сладострастным чмоканьем сосущий молоко младенец нам бесконечно мил и рулады выпускаемых им во время еды газов вызывают у нас острое чувство удовлетворения? Нам ведь понятно, что он еще ничего другого не умеет, не знает, не может. Что у него вся уютность жизни сосредоточена в этой сиське или в этой бутылочке с соской. Это же понятно, это же нормально.
Ну, а если старик или старуха жадно и сосредоточенно ест, тоже чмокая, но на этот раз уже вставными зубами, да еще если перднет, не дай бог, — боже, как мы воротим нос. Деградация личности! Маразм! Никаких интересов, кроме жратвы, не осталось! А разве это не естественно точно так же, как и у младенца, у которого еще не появилось других интересов?
Так вот, дело-то все же в том, что мы так обожаем младенца — не бескорыстно. Все эти умиления и восторги по поводу крутых лобиков, вся эта вполне искренняя любовь к умным ручкам, ангельским голосочкам, к запаху их головок, к первым их авангардистским умозаключениям, — все это не бескорыстно. Мы подсознательно надеемся, что он, этот младенец, когда вырастет, позаботится о нас, старых и немощных, спасет нас на какое-то время, а потом — похоронит. Он в полном смысле слова — обеспечивает наше будущее.
А старики — нет. Они уже не смогут сделать нам ничего нового-хорошего, ничего полезного. Они нам не пригодятся. Они уже отдали все свои силы, в том числе и нам. Поэтому они нам — не милы. А те, перспективные, — милы.
Мы любим (эстетически любим) тех, кто нас похоронит, и не любим (эстетически не любим) тех, кого нам придется хоронить. Значит, мы любим только себя. Но как страстно, как, я бы даже сказала, извращенно!
Ну, конечно, хоть и с трудом, я могу попробовать сказать что-нибудь этакое и о той любви, не к деткам или старичкам. Как с той-то любовью дело обстоит… Та, давняя, всепоглощающая. Когда предмет оной становится твоим воздухом, солнцем, причиной, проявлением жизни. Та любовь, состоящая преимущественно из мучения и больше всего страшащаяся конца этим мучениям и только его и ожидающая. Она-то что?
А любовь к Творению вообще, у кого-то сформулированная как любовь к Богу, у кого-то принимающая форму любви к природе, острой любви к родной природе, знаки которой почти расшифрованы, любви к музыке, к любому явлению, сущему, а потому прекрасному? Она тоже корыстна? А вот тут возможен такой тест: если в любви или даже в вере содержится элемент зависимости, то такая любовь или даже вера (недаром мученичество — доказательство любви к Богу), — на мой взгляд, есть не что иное, как проявление так называемого “стокгольмского синдрома”.
Поразительнее всего то, что такой универсальный механизм человеческой жизни, чуть ли не еще более масштабный, чем его родные брат и сестра, — гипноз и наркомания, ибо он еще ближе к ключевой причине жизни, то бишь к любви, — этот механизм был описан совсем недавно и как вполне частный случай, касающийся будто бы только взаимоотношений заложников с террористами. Будто весь народ не заложник своего тирана, будто все человечество не является заложником прогресса, будто не каждый почти заложник сложных взаимоотношений в семье, да любой разновидности своей любого рода зависимости! Да живете вы только благодаря тому, что еще не умерли! Что может быть сильнее зависимости? Вернее, что может оправдать ее и придать ей жизнеутверждающий смысл? Только любовь. Единственный способ обезоружить давление, превратить гнет в некий род ласки, придать мучениям статус осмысленных. В вопиющем случае захвата заложников террористами каждая капля воды, выданная ими, каждый неудар по голове, каждая несостоявшаяся казнь — трактуется как проявление милости, доброты, правоты, душевной мягкости и т. д. Но ведь и жизнь свою, до края наполненную на самом деле ежедневными, дежурными или острыми муками, мы обожаем до полной психологической неспособности с ней расстаться, выйти из этого сладостного плена. Неужто вся эмоциональная кухня обслуживает инстинкт самосохранения, вернее даже, выживания и только его? Неужто все нравственные построения — о том же? Скорее всего — нет. Но отчего мы так маниакально устремлены в будущее? Вся наша несовершенная любовь, ловко минуя трудности настоящего, грезит лишь о неком новом варианте жизни. Мы все похожи на непрерывно проигрывающих страстных игроков, у которых действительно ад уже горит под ногами везде, кроме воображаемого будущего, которое они пытаются всеми правдами и неправдами взять взаймы. И не стокгольмский синдром — парадокс, мы и не то готовы снести и полюбить, если впереди маячит или якобы маячит, достаточно любого халтурного обещания, — хоть какое будущее. Настоящее нас не устраивает в принципе, ибо именно оно, а вовсе не будущее — царство истины. Истина требует от нас ответа сию минуту, ей надо соответствовать, другое дело — все отложить, а пока плыть по течению и грезить о бесконечно удаляющемся, подобно линии горизонта, правильном решении всех мучительных проблем, исполнении всех долгов. Время не только лечит, но и, как Сталин, “думает за нас”. Любимое время, которое не надо ни толкать, ни тянуть, — идет само, несет в руке чемоданчик с инструментами, — что пришла пора открутить, открутит, что надо крепче прижать, оторвет… Не совсем то, что мы хотели, зато само работает. Вот только — не бесплатно.
Читать дальше