“Волка на вас нет…” — думалось обиженно.
Козы прибрели и к нам, заслышав гвалт и сочный мальчишеский хохот. Порой хохот стихал — когда водящий начинал искать, — и козы озадаченно бродили, выискивая, кто шумел. Нашли Сашку.
Сашка сидел спиной к дереву, иногда отвечая карканьем удивленной нашим играм вороне, гнездившейся где-то неподалеку. Каркал он умело и с издевкой, чем, похоже, раздражал ворону еще больше. Сашкино карканье смешило пацанов, и своим смехом они раскрывали себя водящему.
Коза тоже заинтересовалась “вороной”, сидевшей под деревом, и была немедленно оседлана и схвачена на рога.
Сашка вылетел из своего пристанища верхом на козе, толкаясь пятками от земли, крича “Чур меня, чур!” и весело гикая.
Завечерело и похолодало, и пацанам расхотелось продолжать игры. Они уже устало прятались и, заскучав и примерзнув в будылье у забора или на стылых кирпичах новостройки, потихоньку уходили домой, к парному молоку, усталой мамке и подвыпившему отцу.
Кто-то из очередных водящих, обленившийся искать взрослых пострелов, отыскал меня — сразу, легко, едва досчитав до ста, — прямым, легким шагом дошел до моего тайника.
“Иди”, — кинули мне небрежно.
И я начал водить.
Я бродил по кустам, высоко поднимая тонкие ножки, крапива стрекала меня, и на лодыжках расцветали белые крапивьи волдыри, а по спине ползли зернистые мурахи озноба.
Я сопел и замечал, как кто-то неспешно слезает с дерева и спокойно удаляется при моем приближении — домой, домой… И я не решался окликнуть.
“Эх, что же вы, ре-бя-та…” — шептал я горько, как будто остался в одиночестве на передовой. “Эх, что же вы…”
Ворона умолкла, и коз угнали домой.
Я прошел посадкой, мимо школы, желтеющей печальными боками, мелко осыпающимися штукатуркой. У школы курил сторож, и огонек… вспыхивал…
Вспыхивал, будто сердце, последний раз толкающее кровь.
Окурок полетел в траву, дрогнув ярко-ало.
Я вернулся к сельмагу, запинаясь о камни на темной дороге, уже дрожа и мелко клацая оставшимися молочными зубами. Белый квадрат на двери был неразличим.
“Чур меня”, — сказал я шепотом и приложил ладонь туда, где, кажется, был квадрат.
— Я вернулся домой, Саш.
— Я тебя звал.
— Саша, я не в силах вынести это, раздели со мной.
— Нет, Захарка.
Дома меня мыла мама, в тазике с теплой, вспененной водой.
— Мы играли в прятки, мама.
— Тебя находили?
— Нет. Только один раз.
Чай и масло желтое, холодное, словно вырезанное из солнечного блика на утренней воде. Я съем еще один бутерброд. И еще мне молока в чай.
— Мама, я хочу рассказать тебе про игру.
— Сейчас, сынок.
И еще один стакан чая. И три кубика сахара.
— Куда ты, мама? Я хочу рассказать сейчас же…
Ну вот, ушла.
Тогда я буду строить из сахарных кубиков домик.
Родители Сашки подумали, что он остался у бабушки. Бабушка подумала, что он ушел домой, к родителям. Телефонов тогда в деревне не было, никто никому не звонил.
Он спрятался в холодильник — пустую морозильную камеру, стоявшую у сельмага. Холодильник не открывался изнутри.
Сашу искали два дня, его бабушка приходила ко мне. Я не знал, что ей сказать. Чебряковых возили в милицию.
В понедельник рано утром Сашку нашел школьный сторож.
Руками и ногами мертвый мальчик упирался в дверь холодильника. На лице намерзли слезы. Квадратный рот с прокушенным ледяным языком был раскрыт.
НИЧЕГО НЕ БУДЕТ
Два сына растут.
Одному четыре месяца. Ночью проснется; не плачет, нет. Лежит на животе, упрется локотками, поднимет белую лобастую головку, дышит. Часто-часто, как псинка, бегущая по следу.
Свет не включаю.
Cлушаю его.
“Куда бежишь, парень?” — спрашиваю хрипло в темноте.
Дышит.
Голова устанет, бах лбом о матрац детской кроватки. Оп, соска под мордочкой. Все понимает, премудрый пескарь, — покрутит головой, цап губами, зачмокал.
Надоест соска, раздастся мягкий звук — упала. И снова дышит.
По его дыханию догадываюсь — голову поворачивает, всматривается в темноту: “Что-то не видно ничего”.
…А я спать хочу.
“Игнат, ты подлец”, — говорю мрачно.
Затихает на мгновенье, вслушивается: “Откуда я знаю этот голос?”
Читать дальше