Но только Даниэль живет не во внешнем комфорте, не на ренту и действует не в петербургских гостиных. Его очевидное многим безумие, или, если помягче сказать, неадекватность, постоянно проверяется прямой опасностью для жизни, социальной и моральной ответственностью в сомнительном блаженстве посетить мир в минуты его крайнего неблагополучия.
В аллюзии на роман Достоевского есть интересный момент: “Идиот” полон инвектив в адрес католичества — Даниэль человек католического мира. У Достоевского — пафос конфессиональной границы, у Улицкой — пафос радикального снятия границы.
Роман не представляет собой нечто замкнутое, независимое и дистанцированное от автора — напротив, он намеренно разомкнут, дистанция демонстративно снята, текст прослоен письмами Улицкой, вполне органичными в ткани псевдодокументального романа. Автор сам становится, таким образом, персонажем, одним из многих в этой густонаселенной книге. Отказавшись от повествования, передав эту авторскую привилегию разнообразным другим, она возвращает себе это право, став одним из других. Ее слезы, болезни, семейные радости, размышления, далекие от политкорректности реплики становятся законной и естественной частью мира, созданного ее воображением.
Я же говорю: в книге много чего есть, но все-таки для автора главный интерес — в ее богословском романе. И новизна книги тоже здесь.
Улицкая говорит о своем намерении: “высказать правду, как я ее понимаю” — прямым и непосредственным образом утверждая, что речь идет не о литературном герое и даже не о его прототипе — о ней самой. В сущности, это и так достаточно ясно, декларация кажется избыточной, но Улицкой важно проговорить ее от своего лица и открытым текстом. Богословское измерение превращается в экзистенциальное.
Штайн (камень) — знаковая фамилия, апеллирующая одновременно к нескольким текстам: “Так говорит Господь Бог: вот Я полагаю в основание на Сионе камень, камень испытанный, краеугольный, драгоценный, крепко утвержденный” (Ис. 28: 16), “Камень, который отвергли строители, соделался главою угла” (Пс. 117: 22) — и к инспирированным ими высказываниям Иисуса: “Ты — Петр (камень), и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее” (Мф. 16: 18), цитированием строк псалма, которые Иисус относит к самому себе (Мф. 21: 42, Мк. 12: 10, Лк. 20: 17), и притчи о доме, построенном на камне и на песке: тот, кто слушает слова Иисуса и исполняет их, строит на камне, тот, кто слушает и не исполняет, — на песке (Мф. 7: 24 — 27, Лк. 6: 47 — 48).
Даниэль — слушающий и исполняющий. В понимании Улицкой — один из тех камней, на котором зиждется Церковь, и в то же время отвергнутом. Дело не только в том, что Даниэль посмертно запрещен в служении, но и в том, что миссия его, как он ее понимал, прагматически не была успешна. Дом его не устоял, как если бы был построен на песке.
Улицкая сближает его в этой точке с Иисусом: “Но в некотором смысле и Иисус потерпел поражение <...>. Где новый человек, новая история, новые отношения между людьми?” В контексте общей позиции автора ожидаешь “но” и мистической победы, противопоставленной видимому, хотя и “в некотором смысле”, поражению. И конечно, внятного ответа на этот острый вопрос: “Где?” — чтобы он не выглядел столь вызывающе риторическим. Однако же ничего подобного: “Никакие мои вопросы не разрешились”, а богословские схемы (“ортодоксия”) очередной раз продемонстрировали свою неадекватность.
Ответов нет, но вопросы сами собой снимаются в личности Даниэля, и посмертно дающей совопроснице внутреннее переживание света (она пишет с большой буквы: “Света”). Переживание, не нуждающееся в богословской рационализации. “Что-то я знаю о победе и поражении, чего прежде не знала. Об их относительности, временности, переменчивости. О нашей полной неспособности определить даже такую простую вещь — кто победил”.
Эпизод с “пульса де-нура”, поставленный незадолго до описания гибели героя, дает возможность (несмотря на косвенное дезавуирование процедуры) предположить, что мистический механизм таки сработал и протагонист пал жертвой этого каббалистического проклятия. Зачем оно вообще Улицкой понадобилось? Если не считать, конечно, что эпизод беспроигрышно эксплуатирует читательскую тягу к таинственному и ужасному.
Между тем действенное проклятие оказывается в романе вполне функционально, даже полифункционально. Само собой, я говорю не о фабуле, а о том, что ею движет. С одной стороны, Даниэль ставится в один ряд с Троцким, Рабином и Шароном, что должно в глазах читателя неимоверно поднять социальную значимость героя. Правда, один эпизод все-таки не может перевесить всего романа, из которого этого совершенно не следует. Даже суд, в результате которого появилась поправка к Закону о возвращении (прототип героя Даниэль Руфайзен действительно оказался тогда в центре общественного внимания), упомянут в романе лишь мимолетно.
Читать дальше