Здесь больше ума, чем страсти,
И трезвости, чем мечты,
И, как недовольный мастер,
Срывает ветер листы.
А это — в конечном смысле —
Единственно верный путь:
Слетают пустые листья
И остается — суть.
Здесь те же осенние деревья, те же “скелеты мысли”. Прямое высказывание в поэзии ценнее, чем прихотливое “владение стихом”. Беда только в том, что прямое высказывание почти никогда “не проходит”. Оно ломается о стенку банальности, потому что самые высокие и благородные слова и слова самые низкие — это одни и те же слова. И потому слово стиха необходимо защищать и утаивать. Но если прямое высказывание проходит, если удается сохранить его высоту и силу — это удача.
Корнилов вместе с разговорным языком, о котором говорила Ахматова в своей рекомендации, втащил, втянул, затолкал в поэзию обычного человека с его проблемами, бедами и обидами.
Я люблю этот быт,
Тусклый, как понедельник,
С вереницей обид
И отсутствием денег...
............................
Он и ночи темней,
Горе с ним и морока,
Только он, как туннель, —
Не тупик, а дорога.
Всякий раз, когда Корнилов пытается взять крупную форму, она оказывается и перегруженной, и слишком облегченной одновременно. Когда Корнилов пишет повесть (все равно — в стихах или в прозе), он облегчает строку, и она перестает звучать, она теряет эпическую глубину. Писать пространные тексты так, как Корнилов пишет лирические, нельзя. Нельзя строить дома из алмазов — не потому, что дорого, а потому, что безвкусно. Алмаз перестает существовать. Он становится битым стеклом или пластмассовым ломом. Драгоценностей должно быть мало, иначе они обесцениваются. Когда Корнилов пишет большую поэму, например “Заполночь”, то все время утыкается в сюжет, — сюжет не ведет, а мешает, и автору все время приходится подталкивать действие как бы извне.
Слово в поэзии и слово в прозе — это очень разное слово. Поэтическое слово — тяжелое, у него очень большая инерция, оно само прочерчивает траекторию — и это траектория свободного падения. И бывает крайне трудно заставить это слово говорить о такой внешней вещи, как сюжет, — оно само уже повествование, зачем же ему распространяться о каких-то других (чужих) историях.
Прозаическое слово гораздо сильнее мотивировано внешним ходом событий. Оно скромнее, легче. Я, конечно, не хочу сказать, что вообще нельзя повествовать в стихах. Можно, и даже очень сильно. Но для этого слово должно быть предельно разгружено от собственного звучания и смысла, облегчено, например, бойким и звонким ритмом, иронической интонацией, да мало ли как можно сделать поэтическое слово — прозаическим (почти).
Корнилов пытается работать с тем же словом, что и в лирическом стихотворении, и при создании большого поэтического произведения, и в прозе — и там и там он терпит неудачу. Сразу оговорюсь: это неудача только относительно его же безусловной удачи — его лирической поэзии.
Как это часто (всегда?) бывает в искусстве, очевидное не сбывается. Казалось бы, о чем стихи Корнилова? Они о предметном мире, который существует вместе с человеком, но его существование не синхронно человеческому. Это рассогласование одушевленного и неодушевленного, их столкновение (встреча) и оказывается героем корниловских стихов. Происходит что-то катастрофическое (и это катастрофическое предельно обыденно, кстати, никаких ни бурь, ни землетрясений): герой чистит штиблеты, приходит сосед и приносит повестку — мир-то уже рухнул, а героя беспокоит только то, что его у метро ждет девушка. И все это происходит с “необычайной простотой”. Кажется очевидным, что такой вещный, детальный и видимый мир — мир в полном смысле объективный — можно воплотить в длинной повествовательной поэме или в прозе — романе или повести. Но в прозе “необычайная простота” корниловской поэзии дается слишком легко. В стихах чистка штиблет — это расширение границ, это насыщение поэзии предметной реальностью. В прозе — только тривиальная констатация.
Почему же в прозе те же самые вещи теряют свои единственные, резко прочерченные контуры и как-то сразу блекнут? Происходит потеря точности. Талант неизъясним и единствен и талант Корнилова — это талант лирического поэта, но как только мы это будем вынуждены признать, мы должны будем согласиться и с тем, что корниловская лирика крайне специфична и единственна: она несубъективна. Он постоянно возвращается к внешнему взгляду на вещи. Он проявляет, спасает вещь (а не себя) от забвения, как спасает Бобра и Чепца — футболистов, которых он видит — переживает — принимает, — по единственной причине “ничто не отдавало липой”. Это отношение к бытию, которое присуще скорее ученому, чем поэту. Но Корнилов любит истину со всей теплотой сочувствия, данной ему в конкретном лице или вещи, а не только ее исследует холодно и отстраненно.
Читать дальше