— Это которая?
— “Блажен тот, кто душу свою положит за други своя”.
Помните — “Русалки” Крамского? Дюжины две, на берегу. Повылазили из воды. В лунном свете. Растворяясь в лунных пятнах сидят. А на пригорке хатина — полуразрушенный дом, заколоченные ставни. Я видела эту картину несколько раз. Сначала поразили сами лунные русалки. Их девичья тоска. Ведь по древнерусским поверьям они — утопленницы. Одна другой красивее…
Какие у них воспоминания! Волнистые волосы! Водоросли, запутавшиеся в рукавах, белые саваны — или купальные костюмы…
А вот побывала в Третьяковке, зашла случайно — последние залы пробегала, уже стараясь не смотреть по сторонам, оглушенная, пресыщенная увиденным, — именно этот полуразрушенный дом впился в сознание. А раньше я и не помнила, что он там есть. Доски крест-накрест на окнах, беленые стены, с которых осыпается штукатурка, соломенная крыша — как будто это мой собственный дом, а я, старуха, жила в нем, уже после всех, после того, как все умерли; и помню сырость по углам, почерневшие доски, свалявшееся лоскутное одеяло, и как тянуло от двери холодом, и как было страшно — или нет, страшно не было. Я ждала там смерти, буднично, спокойно. Теперь русалки плещутся у берега, на который глядели окна. А ведь когда-то здесь бегала русоволосая девочка в венке из одуванчиков, и парнишка в вечно продранных на коленях штанах, и большие, сильные, взрослые люди утром отправлялись на жатву…
Есть в монастыре бабка. Марьяна Севастьяновна. Чем она тут занимается — бог знает. Ну, воск собирает с подсвечника. Прогоняет собак. Иногда можно наблюдать, как она расхаживает по двору с деловым видом. Перед тем как выйти за пределы белокаменных стен покурить после обеда, я здороваюсь с ней. Она сметает легкий сор с тротуара в угол, далекий от мусорного контейнера. Бабки Марьяны любимый святой Никола Угодник.
— А почему, Марьяна Севастьяновна?
— А он Богу угодил.
— И чем же он угодил?
— А всем угодил. Тихим и благонравным житием. Хороший был человек. И чего Бог захочет, все сейчас сделает.
— Да как же он узнавал, что хочет Бог, бабуль?
— Ну, была у них, видно, связь налажена.
Мне-то весело. Спрашиваю:
— Беспроводная?
— А?
— Я говорю, беспроводная связь-то?
— Бог — не ЖЭК, по телефону не поговоришь!
— А здорово было бы.
— Здорово, здорово учиться у Раздорова.
Слово “здорово” ей не нравится. Теперь-то Марьяна Севастьяновна почти слепая. А в юности заканчивала художественное училище, где преподавал какой-то Раздоров, очень плохой рисовальщик, “улучшал” бабкины работы. Она так и говорила:
— Сядет и ну штриховать, только карандаш мелькает.
— Ба, а ба!
— Чего?
— Так как, говорю, он узнавал, чего хочет?
— А как узнавал. Ничего не узнавал. Водит себе знай и водит карандашом.
— Да ты о ком?
— О Раздорове.
— Фу ты. Я-то тебе об Угоднике!
— А, о Николае-то? Хороший был человек. Дивно прославися.
— Ты так говоришь, будто лично знала его.
— А как не знала? Конечно знала. Сядет, возьмет в руку клячку...
— Да ты о ком?
— О Раздорове. А ты о ком?
Возвращаю на прежние рельсы укатившийся вагончик разговора.
— И чем же это, расскажи ты мне, Марьяна Севастьяновна, Николай Угодник дивно прославися?
— Чудесами. Он, видишь, Бога понимал, как я вот тебя или ты меня понимаешь. Вот с такого расстояния, — вытягивает руку, — с ним беседовал.
— Да разве можно так с Богом-то беседовать, бабуля? Чего-то ты финтишь.
— А как же. И с Богом, и с Ангелы-Архангелы, и вся небесныя вои. Большой души был человек. Всегда внимательный, спокойный, голоса не повысит…
— Господи, может, ты снова — о Раздорове?
— Такой вот был, жалко, помер, Царствие ему Небесное...
А еще Венецианова удивительное полотно. “Причащение умирающей”. Как-то видела однокурсника, он возмужал, окреп, раздался в плечах, только горло все так же завязано большим шерстяным шарфом, по прежнему его обыкновению, и пальцы такие же тонкие, как были, и восковые, поправляющие лямки рюкзака.
Мы шли в гости, я уговорила себя идти — не все же сидеть за компьютером. Приехала на “Краснопресненскую” раньше на десяток минут. Большая проблема — всегда прибывать вовремя.
Читать дальше