Нашему герою, однако, не до анекдотов — он спасается бегством. Верней, только что бежал от собак, а сейчас остановился, потому что увидел, чего не видел никогда, — штакетник. Довоенной поры он не помнит, а в войну всё разворовали на топливо. “Во чем печку топить! Палками этими!” — незамедлительно — ибо сын человеческий — догадывается он. И тут же принимается пересчитывать бессчетные на первый взгляд штакетины. И досчитывает… до калитки! Калитку он тоже видит впервые. Их тоже больше ни одной нету. И ему — он же сын человеческий! — сразу становится ясно, что на ней можно покататься…
“Гмох! Чилик-пистык!” — внезапно слышит он полоротый, с трудом образующий звуки голос. Дурочка! Тут ихний дом! Вот это да! И сразу вспоминает ее мать, библиотеку и Горького.
Чего только не приходит ему в голову — то про птиц, то про Государцева, то про Горького! Чего только, теснясь и торопясь, не мелькает в ней!
“Почему Челкаш? Целкаш надо! Государцев “целкашем” рупь называет!” — влетело, к примеру, сейчас.
Дурочка со щепкой в руке сидит на низкой дворовой скамейке. Она только что пыталась изобразить на околоскамеечной прогалине торчавшее меж заборин.
Старая щепка понапрасну карябала сырую землю не-получающимися черточками. От щепки отслаивались, мешая рисовать, щепочки и занозы помельче….
— Гмох! — жалуется полоумная девка гостю. Нижняя губа ее уголком, а с губы свисают слюни. — Гмох!
Во повезло!
Сидит Дурочка, растопырившись. Круглый год — и зимой тоже — она голоногая. Тем более сейчас, когда весна и скоро станет можно ходить без пальто. “Я сегодня без пальто ходил!” Легкий и ловкий становишься! Отцово драповое пальто — заношенное и тяжеленное. И со случайными пуговицами. На месте одной — пучком, как из большой бородавки, — торчат черные нитки сорокового номера.
Дурочкины колени расставлены. Такое подглядывать, ему приключается впервые. Сизые девкины ноги заросли волосами и, чем дальше под подол, тем гуще, пока не сгущаются в совсем черноту и ничего уже не разобрать. В сразу напрягшуюся его плоть вминается сухая резинка съехавших от бега шаровар. И заметно давит. Ну и пусть! Целыми же днями одно и то же!
Что теперь? Глядеть? Или на калитке кататься? Для отводу глаз кататься? Под юбку заглядывать? Кататься и глядеть? Не отрываясь от черной привады, он пятится к калитке. Меж Дурочкиных ног ничего не разглядеть.
В уборках, оказывается, неправильные дырки с вокруг черточками рисуют! По-правильному — “лоно”. Он читал…
Женская и девичья нагота в нашей местности утаивались вполне успешно. Несмотря на тесноту жизни и нехитрые нравы, он ни разу не видел ни женщины обнаженной, ни присевшей за нуждой, ни кормящей грудью.
А ведь для него уже наступило время заборных пакостей, возрастных паскудств и неотвязного пододеяльного ужаса. Ему уже привелось однажды не догнать во сне соблазн и проснуться в чем-то липком. Подростки постарше, багровея прыщами, рассказывали, как они запростульки “лапают нюшек”. Кое-кто хвастал, что уже втыкали. Врут наверно!
Поразительно, но возрастное беснование никак не соотносилось с реальными обстоятельствами тогдашнего житья. В небольшой их комнатке, заставленной олеандрами, шкафом и хромыми стульями, в пыльном забуфетном углу висела узкая старинная “аптечка”, и сквозь красивое, с фацетом, не сдавшееся хамскому времени стекло ее дверки виднелись тусклые с выцветшими аптечными ярлыками полупустые и вовсе пустые пузырьки, а также баночки позабытых мазей, с годами превратившихся в желтую неопределимую гадость (казалось, образовавшаяся субстанция проступает сквозь стеклянные мутные стенки, делая их жирными на ощупь).
Внизу “аптечки” имелся выдвижной ящичек, в котором чего только не скопилось: сивые слипшиеся пипетки, негодный с распавшейся в капельки ртутью градусник, эбонитовые клистирные наконечники, фрагменты стеклянных отсосок для женского молока, пустые коробочки от салола с беладонной — причем по углам в мелком соре обретались таблетки одиночные и неведомые, хотя какие-то были бесспорными обломками красного стрептоцида.
Всё вместе пахло врачебной тайной, упущенной целебной силой, забвением и карболкой.
Были там и презервативы. Родительские — чьи же? Потерявшие смысл, в пожухших с затертыми красноватыми буковками бумажках, они обветшали тоже и — непользованные — лежали без толку. Когда мальчик их раскатывал, а потом надувал, ощущая на языке горечь присыпающего резину талька, никто не обращал никакого внимания.
Читать дальше