На дворе лето, обеденный стол перенесен в старую пекарню, там прохладнее, чем в кухне. Сегодня на обед будет суп из вишен, толченая картошка с яичницей и первый в этом году салат из огурцов. Королевская еда! Мы садимся к столу. Отец с грохотом придвигает стул. Он свирепо глядит на меня и спрашивает:
— Ты чего сказал Ленигкову Юрко?
У меня разом пропадает голос.
— Чего ты сказал, я спрашиваю?
Я в ответ ни звука, и тут отец хватает стол, приподнимает его и опрокидывает. Та часть вишневого супа, картошки, яичницы, которая не пристала к нашему платью, покрыла каменные плитки пола в старой пекарне. Мать вместе со стулом заваливается назад и умирает. Я стремглав вылетаю из дому, бегу на лужок под дубам и, прижавшись лбом к корявому стволу, плачу навзрыд.
Появляется жена нашего северо-западного соседа, появляется младшая дочь соседа западного, и обе меня расспрашивают, хотят узнать, не ушибся ли я. Я ничего не отвечаю, тогда они начинают меня ощупывать, но проходит еще какое-то время, покуда мой голос пробивается на поверхность из пучины горьких слез: наш-то опрокинул стол, а я просто сказал господин супруг, а мама опять померла.
Мое высказывание звучит туманно. Женщины требуют подробностей, но тут является детектив Кашвалла и забирает меня.
Бабусенька-полторусенька отводит меня в комнату к родителям. Родители сидят на кушетке, держатся за руки и алчут новостей, как жители осажденной крепости. Я входил в контакт с врагом, осадившим крепость.
— Чего они тебя спрашивали, это бабье? — любопытствует мать.
— Они спрашивали, что со мной.
— А ты чего ответил?
Я рассказываю, что я им ответил, и мать журит меня:
— Уж не мог во двор выбечь! Людям интересно, почему упал стол, они рады, если мы в убытке, а все потому как у нас есть лавка.
Лавка, лавка! Выходит, лавка будет решать и то, куда мне бежать в горе, выходит, соври я, лавка была бы только рада. Не понимаю я мир своих родителей, хоть убей — не понимаю.
Ханка чистит пол в старой пекарне и поет при этом: «О любви говорить не надо…» Яичница сверкает желтым, вишневый суп — красным. Будь я художником, я мог бы порадоваться на красочные переливы яичной желтизны, вишневой красноты, огуречной зелени. Но я не художник. Я забираюсь на сеновал и размышляю над тем, что дедушка называет брехня. Получается, что взрослым можно брехать. Я это еще в Серокамнице знал.
Тогда была война, и дедушка, мое божество, приехал к нам погостить, а потом должен был вернуться в Гродок. Я очень не хотел, чтобы он уезжал. Дедушка уже совсем собрался в дорогу, но я цеплялся за его тачку, плакал и кричал, и тогда дедушка загнал тачку обратно во двор. Дело было в мае, кукушка начала куковать, а мне уже давно хотелось увидеть кукушку, и Ханка, она тогда служила у нас няней, вызвалась сводить нас, меня и мою сестру, в лес и показать нам кукушку. Дедушка сидел на валуне у задней двери нашего дома, как сидел всегда, отдыхая после огородных работ, ну я и согласился искать кукушку. Мы пошли в лес, мы услышали там кукушку, начали ее искать, но не нашли, и тогда Ханка с горя показала нам вместо кукушки голубя-вяхиря.
Еще и по сей день, когда я вижу, как мимо окна моей лоджии стремительно проносится вниз по долине стая вяхирей, мне невольно вспоминается, как однажды эти голуби, сами того не ведая, обманули меня, потому что, когда мы вернулись домой, дедушки там уже не было.
А теперь, коль скоро воспоминания все равно занесли меня в серокамницкие времена, я начинаю перелистывать их, как страницы книги, полной разнообразных событий. «Событие — это то, что было, из событий складывается история», — наставлял нас учитель Дитрих из Серокамница.
Жил там старик Кухер, который не мог бы радоваться жизни, не выпивай он каждый божий день по пол-литра очищенной. Покупал он ее у моей американской бабки, садился прямо перед трактиром в придорожную канаву, пил маленькими глоточками, а развеселясь, наигрывал на горлышке бутылки: Кукушка одинока, беспечно я живу…
Деревенские мальчишки порой насмешливо кричали вслед старику Кухеру: Препко! Препко! Препко! — это у него было такое прозвище. Кухер со своей стороны бранил этих поганцев, срывал с ног деревянные башмаки, швырял в мальчишек, а сам босиком гнался за ними, но мальчишки оказывались проворней, им доставляло особую радость сознавать, что старый Кухер вот-вот их схватит, а схватить так и не может.
Один раз Альфредко Штариковых подбил меня вместе с ними дразнить старого Кухера после того, как тот опорожнит свою граненую флягу. Старый пропойца даже и не подумал гнаться за нами. «Охти мне, ребятки, охти мне, ребятки, и что вы такие за ребятки, — говорил он, и глубокая печаль читалась на его красном лице с обвисшими щеками и набрякшими подглазьями. — Такие вы ще махонькие, а так мене забижаете, ну прям беда, ну прям беда». Не опасайся я, что Кухер все-таки оттаскает меня за уши, я бы подошел к нему и обнял его. То не пьяный Препко глядел на меня, а мой собственный дедушка, может, даже дедушки всей земли.
Читать дальше