Леха, доди! Леха, доди!
Леха, доди, ликрат кала;
пней шабат некабла.
Выйди, друг мой,
навстречу невесте;
вместе с тобою
мы встретим субботу.
Первые слова еще вылетали из его рта, но скоро песнь застряла у него горле, потом отхлынула обратно в голову, а вот уже и там, под черепом, не осталось ничего — ни слов, ни мелодии, только заполошная ночь в гетто. Он попробовал начать все сначала, но звуки опять утекли внутрь головы, забились там где-то у темени, и Хаим вдруг обнаружил, что все это только сон: грузовики, ущелье, пан Павячек, приход в гетто и прочее. Действительно наступил день шабата, но настоящего: вокруг семейного стола в Подгорце, как в счастливые дни, — с простыней и серебряной стопкой, той знаменитой, что унаследована от самого Хаима бен Яакова, а его старый слоноподобный родитель, тряся гривой неухоженных волос, радостно восклицал, возвышаясь всей своей священной жирной тушей над миром остальных людей:
Леха, доди! Леха, доди!
Леха, доди, ликрат кала!
В этот миг легкий шум пробудил Хаима от его второго сна — грезы о Подгорце, проскользнувшей в видения последней поры, — он увидел смутный силуэт неизвестного еврея, который нагнулся, что-то положил у ног детей и растворился во мраке. Это были две горбухи белого хлеба, в темноте они неясно поблескивали коркой, словно пропуская наружу заключенный в них свет. Хлеб казался теплым, только что из печи. Хаим поднес краюху к ноздрям, вдохнул сладостный и не вполне знакомый запах: так пахнул когда-то довоенный хлеб, а еще это отдавало мечтой из того сна, о котором говорил маленький нищий, утверждавший, что по гетто ходит пророк Илия. Выпустив из рук бесценный дар, он тотчас вскочил, бросился бегом к выходу из арки, какое-то мгновение еще провожал взглядом уже знакомый силуэт, узкоплечий, сутулый, волочащий ноги, то есть похожий на большинство евреев гетто всем, за исключением малости: при ходьбе его на каждом шагу заносило чуть влево. Но тут неизвестный канул в ночь без следа.
…а то, что он не убил меня в самой утробе — так, чтобы мать моя была мне гробом и чрево ее оставалось вечно беременным.
Книга пророка Иеремии, 20,17
1
Хлеб пророка Илии помог им целыми и невредимыми пережить зиму. Никто не отрицал святости его происхождения. Корка походила одновременно на ту, что у обыкновенного хлеба из деревенской печи, и на золотистую пленку, что подчас лежит, как солнечный отблеск, на необыкновенно удачно выпеченном пироге. Что до ломтя, хотя и сохранявшего видимость и вкус куска хлеба из пшеничной муки, в нем ощущалось присутствие взбитых с сахаром яичных белков, что тотчас давало понять: перед вами ломоть божественного происхождения. Хлеб пророка Илии излечивал почти все известные заболевания. Это оказалось тем более драгоценным свойством, что в больницах гетто не водилось никаких лекарств, кроме аспирина да йодной настойки, и только богатые семейства могли позволить себе высшую медицинскую роскошь — капсулы с цианистым калием. Поговаривали, что три кусочка хлеба пророка, откушенные от ломтя в одни сутки — утром, днем и вечером, самым победным образом одолевают скарлатину. Кожные нарывы проходили, а отмороженные пальцы на детских ногах отрастали снова. Но главным достоинством хлеба пророка оставались отнюдь не его медицинские свойства. Самым захватывающим в чуде было не исцеление, как считалось встарь, в эпоху цадиков, наделенных даром лечить недуги, но прежде всего — напоминание, что Бог печется о смертных, а на это многие уже перестали надеяться. Большинство не прикасалось к хлебу, довольствуясь возможностью его время от времени лизнуть; женщины носили его под рубашкой, мужчины подвешивали у чресл, кладя в маленький полотняный мешочек, предусмотренный покроем традиционного белого льняного жилета, где обычно держали филактерии.
В обмен на кусок этого хлеба величиной с кулак консьерж дома номер 19 на улице Лезно позволил им расположиться в треугольной пристройке под лестницей, где ранее он оставлял то, что требовалось для уборки здания. Объем этого шкафа был не намного больше четырех детских тел, плотно прижавшихся друг к дружке. В нормальные дни они оставляли приоткрытой маленькую треугольную дверцу, но, когда наступал великий холод, ее притягивали бечевкой, тогда к исходу ночи дети начинали задыхаться. Выползали наружу совершенно посиневшие, но этот цвет лица позволял надеяться, что краски жизни еще вернутся, а вот синюшность замерзших тел была бы уже необратима.
Читать дальше