— Купите у меня сигареты…
— Купите мой сахарин…
— Все сегодня дешевле, чем вчера…
— Жизнь не стоит ни гроша…
— И гроша не стоит…
Некоторые женщины двигались, как бы порхая на пуантах, с головы до ног в шелках, другие ходили босиком и в лохмотьях, с провалившимися глазами и распухшими от водянки ногами, таща за собой похожих на скелетики детей. Толстые люди не смотрели на худых, они проплывали, аккуратно ступая, плавно перемещая спокойный взгляд с одного препятствия, мешающего пройти, на другое. А Хаим все спрашивал себя, вправду ли перед ним настоящие евреи, несмотря на нарукавные повязки с синей звездой на белом фоне. Их неукоснительно носили все: и те, кто приехал, можно предположить, из Америки, и польские уроженцы, люди столичные и сельские, те, кто еще имел щеки, и прочие, у кого остались только зубы, люди, ходившие по земле твердым шагом и тащившиеся с трудом, смеявшиеся и завывавшие, лежа на земле, как когда-то нищие у входа в подгорецкую синагогу: «Евреи, милостыня спасет вас от гибельного пути!» или: «Милосердие в сотню раз сильнее смерти!» Одна «американка» шла через толпу с ребенком на руках. Она была высокой, казалась полнокровной и радостной, ее икры поблескивали, отражая жесткое сверкание лакированных ботинок, а под мышкой была зажата не менее блестящая сумка. Вокруг нее вдруг произошло какое-то движение. Скелетообразный малец внезапно вырвал у нее сумку и мигом растворился в толпе. «Американка» машинально сделала еще несколько шагов в равнодушном к ней людском потоке и, осознав, что сумки ей больше не видать, стала, подвывая, что-то выкрикивать на непонятном языке, потом упала на колени и, притиснув к себе ребенка так, что тот едва не задохнулся, принялась раскачиваться взад и вперед, слезы катились по ее внезапно побелевшим щекам.
«Хаймеле, я есть хочу». Маленькая рука самого младшего брата легла ему на плечо. Очнувшись от наваждений улицы, он повернулся к малышам. Старший нервно скоблил ногтями щеку, средний легонько постукивал кулачком по рту, полуприкрыв глаза, будто процеживая те образы, что приходили к нему извне. Вероятно, голод младшего тоже означал нечто иное, был еще одним способом одолеть смятение, таким же, как царапать щеку, хлопать себя по губам или, присмежив веки, смотреть перед собой невидящими остановившимися глазами, словно в полной темноте. Хаим скользнул рукой в свою торбу, нащупал мякоть оставленной паном Павячеком краюхи. Но напротив сидел мальчик, в точности похожий на того, кто украл сумку «американки». Тогда Хаим заставил братьев встать, смешаться с этой толпой, от одного вида которой кружилась голова, и дойти до каких-то развалин, где они уселись под их прикрытием. Все вместе произнесли над вынутым хлебом благодарственную молитву, и он разломил краюху, сердцевина которой оказалась на удивление светлой. В тени поблизости от них расположился тот же самый маленький нищий и смотрел, как они едят. Он со своей желтоватой кожей и выпирающими костями был одет совсем по-подгорецки, его легко было принять за сына какого-нибудь хасида, если бы не свежеобрезанные до самых мочек ушей пейсы. Он встал и созерцал хлеб в молчании, которое было больше его самого. Хаим протянул ему кусок, нищий приблизился, как бы притянутый невидимой леской, подошел вплотную, так что хлеб уперся ему в грудь, бережно, экстатическим жестом обхватил его, а затем целиком засунул в рот. На его скулах проступили два красных пятна. Он задыхался. Наконец прошептал:
— Будто хлеб пророка Илии… Это, случайно, не он вам его дал? — И, заметив удивление на лице Хаима, заключил: — Ага, вижу, вы еще совсем «зелененькие», новички.
— Ну да, такие новички, что даже не знаем, где очутились.
— Вы в Варшаве.
— Надо же, — покачал головой Хаим, — я не представлял Варшаву такой.
— А какой представлял? — поинтересовался маленький нищий.
— Не знаю, не знаю… Но совсем не такой.
— Тут же гетто. Я вот попал сюда из деревни под Плоньском. Много тысяч сельских евреев выгнали из своих домов и притащили сюда. Когда мы дошли до гетто, нас затолкали в специальные дома, по десять — двадцать душ в каждой комнате. Всю мою семью сорвало с места, как желтый лист на ветру, тиф довершил дело. А я — еще зеленый листок, я-то крепко держусь за дерево, меня так просто не оторвать. Вот почему я куда как внимательно отношусь ко всякому слову, что входит в голову. Я утром, днем и вечером отцеживаю лишнее, защищаю себя от напасти. И повторяю самую крепкую из молитв, ты ее запомни хорошенько: «Страж Израиля, сторожи то, что осталось от Израиля, не дай Израилю погибнуть».
Читать дальше