— А я тебе скажу, Федор Петрович, — промолвил Филарет, и веки Гааза дрогнули, словно бы он хотел открыть глаза, — на прощание… на прощание и в надежде и вере новой нашей встречи там, где ни времени, ни слез, ни печали, ни воздыханий, а жизнь бесконечная… что ни о чем не тревожься. Смотри: ежели твари низших степеней разрушаются для воссоздания, умирают для новой жизни, то человек, венец земли и зеркало Неба, падает ли в гроб только для того, чтобы рассыпаться в прах безнадежнее червя и хуже зерна горчицы? Мы с тобой твердо знаем: не может такого быть в сотворенном Господом мире. Чего ж тревожиться? А страдания… Что ж, если и Христос, не сотворивший греха, пострадал, можно ли нам, грешным, роптать на страдания? А ты и не ропщешь. Ты подобен птице, желающей вознестись от земли. Она простирается крестом — и взлетает. Благословляю тебя и твой путь в Царствие Небесное.
Филарет осенил Гааза крестным знамением, затем встал и поцеловал его в лоб.
Губы Федора Петровича шевельнулись.
— Mein Gott, — едва услышал я. — Meine Kinder… Ich gehe weg. [142] Боже… Мои дети… Я ухожу (нем.).
4
Все дальнейшее для меня словно покрыто туманом. Что я помню? Лицо Федора Петровича без малейших следов какой-либо предсмертной муки, лицо человека, наконец-то обретшего покой и познавшего блаженство отдохновения; людей, теснящихся в его квартирке, возле постели, где он лежал в своем старом фраке с красной ленточкой ордена Святого Владимира; церковь, где мне разрывал сердце «Реквием»; кладбище на Введенских горах, куда стеклась несметная толпа народа… Шел в этой толпе и я, с печальной торжественностью обмениваясь короткими поклонами со знакомыми. На какое-то время рядом со мной оказался обер-полицмейстер Лев Михайлович Цинский, на которого я взглянул с недоумением. Зачем он здесь? Скользнув по моему лицу холодным взглядом, генерал отвернулся и с досадой сказал штабс-капитану, своему спутнику: «Напрасно его сиятельство опасался беспорядков… Тут тысяч двадцать, и все в горе. А в горе, друг мой, беспорядков не затевают. Я и казаков отпустил». — «А вы, Лев Михайлович, хорошо его знали?» И штабс-капитан указал на плывущий над толпой гроб. «А ведь так и несут на руках, от самого Милютинского, — с невольно пробившимся в грубом его голосе изумлением заметил Цинский. — Нет, не знал. Ты спросишь: отчего же провожаю его в последний путь?» Сдержанные рыдания слышались возле нас; голосила какая-то женщина; Елизавета Васильевна, вся в черном, шла неподалеку, склонив голову. «Вчера, — сказал обер-полицмейстер, — принесли мне протокол. Порядок: человек умер, полиция является осмотреть квартиру. Читаю: нашли носильные вещи и другие необходимые предметы. Ни денег, ни ломбардных билетов, ни ценных вещей. Н-да-а… И хоронят на казенный счет. Господи, подумал я, что за человек он был?!»
Затем, уже возле могилы, меня отнесло в сторону и прибило к низенькому, полному, едва переставляющему ноги человеку, от которого ощутимо пахло недавно потребленной водкой. Присмотревшись, я узнал в нем фельдшера пересыльного замка и даже вспомнил, как его зовут: Николай Семенович. Признал меня и он. «Август Казимирович, — взглянул он на меня слезящимися, голубенькими, заплывшими глазками, — вот ведь беда… Ведь это был… Ах! Всякое слово ничего о нем высказать не может, такой это был… И меня бранил за употребление. А я не мог сегодня не употребить и в память, и за все прочее, что навеки. Ах! — снова вздохнул Николай Семенович, распространив подле себя крепкий запах. — Иван Данилыч мой куда-то подевался… — Он оглянулся в поисках Ивана Даниловича и вдруг, увидев кого-то, дернул меня за рукав. — Гляньте, гляньте… Вон справа от вас молодой человек с девицей. Арестант вчерашний, Гаврилов, он как раз с нашего с Иваном Данилычем дежурства бежал. Думали, он в Москва-реке потонул, а он, видишь, живой. И свободный! Федор Петрович за него сильно переживал».
Я посмотрел внимательней. Молодой человек с бледным застывшим лицом держал под руку прелестную девушку в черном платке. Вот он что-то шепнул ей, и она кивнула, на мгновение прижавшись головой к его плечу. Он, скорее всего, еще не знает, что ему и его спутнице Федор Петрович завещал свой телескоп. Что ж, дай им Бог созерцанием звездного неба очищать и возвышать душу и успокаивать ее открывающимся взору зрелищем вечности. Гроб опустили в могилу, и тотчас о его крышку с глухим, страшным звуком застучали комья земли. Когда подошел мой черед, я взял сухой желтоватый комок суглинка и бросил вниз. Гроб был уже покрыт землей, и мой комок упал на него беззвучно.
Читать дальше