В соседней комнате отворилась дверь, послышались шаги нескольких человек.
— Как он? — услышал я слабый, но исполненный властной силы и в то же время будто бы чем-то недовольный голос. — Есть надежда?
— Ваше высокопреосвященство, — отвечал доктор Поль, однако дальнейшие слова произнес шепотом, и я скорее догадался, чем услышал: —…день-два… вряд ли…
— Экая беда, — печально и просто произнес слабый голос. — Я о нем все последние дни думаю непрестанно…
Почти одновременно с этими словами за ширмой, рядом с Федором Петровичем появился человек роста, пожалуй, ниже среднего, в черном облачении, с непокрытой головой и зелеными, должно быть, малахитовыми четками в левой руке. Это был митрополит Московский Филарет, которого я доселе не имел случая видеть вблизи и облик которого мне сразу показался весьма замечательным и благородным. Да, он был совсем невысок, худ, бледен и, можно было даже сказать, несколько изможден. Но вместе с тем никак нельзя было не отметить его высокий, выпуклый лоб мыслителя, резко и точно очерченный нос и, главное, светящиеся умом небольшие карие, с каким-то зеленовато-серым отливом глаза.
Первым моим побуждением было оставить его с Федором Петровичем наедине, и я осторожно попытался высвободить мою руку из руки Гааза. Но пальцы его сжались еще крепче, и, помню, я даже поразился силе, которую еще хранило в себе умирающее тело. Филарет успокаивающе кивнул мне.
— Не тревожьтесь. Он желает, чтобы вы были здесь.
Кто-то чуть отодвинул ширму и поставил для него стул вплотную с креслом, в котором с поникшей на грудь головой и закрытыми глазами сидел Гааз. Митрополит сел. Поначалу он молчал, перебирая бусины четок маленькой, детской рукой и беззвучно шевеля губами, потом тихо позвал:
— Федор Петрович! Ты меня слышишь?
Гааз медленно открыл и закрыл глаза.
— Вот и славно, — шепнул Филарет, и его лицо с привычным, должно быть, выражением строгой сосредоточенности, озарилось мягкой, полной любви и нежности улыбкой. — Все о тебе молимся, все тебя вспоминаем… И аз, многогрешный, все думаю: как там вечный мой опровергатель, мой спорщик неутомимый, немец упрямый…
Губы Федора Петровича дрогнули, что могло означать лишь одно: он услышал и попытался улыбкой ответить Филарету.
— А ты не трудись, — проникновенно молвил митрополит. — Потрудился на своем веку, дай Бог всякому. Ах, Федор Петрович, не ко времени ты нас задумал покинуть! — И маленьким пальчиком он смахнул набежавшие слезы. — Сколько еще трудов! Поле, едва вспаханное, — вот наша Россия, второе твое Отечество. И что там у нее впереди — Бог весть! Зря ты это затеял, совсем зря… Плачу от печали и радости, друг мой любезный. Оттого моя печаль, что уходит в иную жизнь тот, кто так нужен был в жизни этой… И радуюсь при мысли, с какой любовью примет тебя Господь в райских Своих обителях. Будешь там за нас молитвенник.
Он умолк и прикрыл глаза. Федор Петрович дышал трудно, всей грудью, но моей руки по-прежнему не отпускал. Глядя на него, на Филарета, на двух стариков, за спиной одного из которых уже простер крыла ангел смерти, а другой еще продолжал свое служение, я вспомнил первые строки из всем известного стихотворения митрополита, написанного в ответ на горчайший пушкинский упрек жизни и Тому, Кто ее дал: «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?» Поистине, мучительнейший из вопросов для всякого мыслящего человека. Зачем я родился и живу? Зачем мне жить, когда я обречен могиле? Не есть ли жизнь роковая бессмыслица или — что еще страшнее — чья-то злая забава? К чему наши страсти, волнения ума, стремления, к чему озарялась любовью душа, ликовало и печалилось сердце? Смысл, дайте смысл, оправдывающий наше недолгое пребывание на земле, а коли его нет, то, стало быть, ничего нет, все пустое, все не имеет значения, все «однозвучный жизни шум», и более ничто. Филарет отозвался: «Не напрасно, не случайно жизнь от Бога мне дана…» Прав он, тысячу раз прав, думал я, чувствуя мою руку в горячей руке Федора Петровича. Се человек, который мог бы сказать: кто знает Бога, тот знает, что жизнь не бывает без смысла. Ибо разве напрасно посылает нас Бог в этот мир? Разве случайно наше появление на свет? Только в мрачную минуту можно воскликнуть: и зачем только я родился! Только в пекле несчастий однажды можно поколебаться духом и вслед за Иовом, еще не постигшим таинственного величия Промысла, открыть уста и промолвить: «Погибни день, в который я родился, и ночь, в которой сказано: „Зачался человек“!» Как тучи уходят, и очищается небо, и снова сияет солнце, так и человек сознает, что помимо самого счастья жить есть еще непередаваемое счастье в большом ли, в малом ли творить добро. Ах, господа! Никогда бы я не взял на себя смелость утверждать столь очевидную, но от этого не менее великую истину, если бы не находил подтверждения ей в жизни Гааза.
Читать дальше