Вскоре после войны в наших краях объявился парнишка лет двадцати без гроша за душой. Юноша выглядел таким потерянным, что папа предоставил ему гараж под мастерскую, кисти и работу, чтоб было на что жить. Собравшись жениться, молодой человек написал имя своей возлюбленной золотой краской на внутренней стороне ворот, где, как на гигантской палитре, обычно подбирал цвета. Позднее, возможно после размолвки с женой, он в сердцах замазал надпись целомудренным черным прямоугольником, и в конце концов все про нее забыли. Теперь же, когда старые доски день за днем беспрестанно промывались дождем, золотые буквы начали понемногу проступать, будто открываемая археологами маленькая Троя любви.
Тетушка нипочем бы не позволила нашему семейному достоянию прийти в упадок. Она бы кинулась воздвигать плотины, дабы остановить разрушительную стихию времени, с той же энергией, с какой однажды осушала у себя тряпкой пол, когда прорвало трубу и дом превратился в бассейн. Она мужественно сражалась всю ночь, точно козочка господина Сегена в известной сказке Доде: стоя по щиколотку в воде, собирала воду, выжимала тряпки, выносила ведро за ведром, не желая, по своему обыкновению, никого беспокоить и обращаясь за помощью лишь к святому, числившемуся в ее каталоге под рубрикой «Наводнения». Наутро она, совершенно измученная, сообщила нам, что ей понадобится помощь Жозефа, как только он вернется, поскольку ее затычка из тряпок долго не продержится. Жозеф оценил масштабы бедствия и восхитился ее упорством и смекалкой, так что тетушка была на седьмом небе от счастья. Папе случалось смеяться над ее страстью хранить ненужные вещи, и она подолгу на него за это дулась; иной раз он находил на чердаке ее домика вещь, которую давным-давно выбросил на помойку, а однажды она во что бы то ни стало пожелала склеить из тысячи обломков гипсовую статуэтку святой Анны, таинственным образом свалившуюся с подставки (может, гнев небесный?), — головоломка эта заняла у нее много вечеров подряд, а результат получился никудышный: несчастная Анна так и не оправилась от операции по пересадке органов и тканей, ее сплошь покрывали швы, раны сочились обильными подтеками клея, словом, она имела жалкий вид рядом с алебастровым плотником — своим зятем. Но разве можно взять и выбросить, словно горстку мусора, изображение матери Божьей Матери, которую Иисус в детстве называл бабушкой.
Тетушка противостояла бы мерзости запустения, не щадя сил. Боролась бы, как могла: при помощи клея, скрепок и небесных сил. Она считала бы своим долгом продолжить начатое племянником. Делала бы это в память о нем.
Случилось, однако, так, что она первая оставила вахту. Она дотянула до Нового года, словно до некой вехи, словно заранее задумала: вот дойду и уж тогда отдохну. Преодолев этот последний рубеж, второго утром, она выбыла из строя.
Было уже около полудня, а она все еще не подавала признаков жизни. Это на нее мало походило. Она, конечно же, дорожила своей независимостью, но слишком боялась одиночества, чтобы целое утро просидеть взаперти в своей каморке и не найти никакого дела на стороне. Из сада она выходила либо через наш дом, либо через дом Реми, затем ей оставалось только перейти дорогу, и она — в церкви, обустройством которой в духе клюнийского ордена она усердно занималась после выхода на пенсию. Однако она не упускала случая продемонстрировать нам, что у нее есть и другие заботы. Проходя по коридору, она обязательно сообщала, куда и зачем идет. Вытянув худую морщинистую шейку, она заглядывала в кухню и на ходу, с видом занятой женщины, тоненьким голоском отрывисто произносила: «Пойду куплю масла», или «Кюре просил меня зайти», или «Если понадоблюсь, я у такой-то». Бывало, на кухне еще никого и нет. Мы со второго этажа слышим, как она обращается к пустоте, отчитываясь перед ожидающими нас на столе чашками. Нет так нет, не беда. Она втягивает шею в плечи и — с Богом, ибо его есть царствие, воля и слава.
И так до самого вечера, когда перед сном она совершает, стоя на месте, что-то вроде крестного пути. Опустившись коленями на почерневшую деревянную скамеечку для молитв, расставив руки в стороны и обратив ладони к небу, как делают это стигматики, — она бормочет шепотом бесконечную череду молитв. Подушечка на скамейке несет печать ее усердия. Она обесцветилась и протерлась настолько, что набивка щекочет колени. Подлокотник в лучшем состоянии, на нем только чуть примят зеленый бархат в том месте, куда она кладет молитвенник. Она на него не опирается. Во время домашней молитвы она не утыкается лицом в ладони, как в церкви, где ей, чтобы раскинуть руки, понадобились бы три стула, в противном случае соседи получили бы пощечины. Уронить же голову на руки, когда она в одиночестве, представлялось ей проявлением распущенности, недостойной того, кто страдал за нее и за человечество, искупая грехи — в первую очередь, разумеется, грехи человечества, потому что, если бы речь шла только о тетушкиных, незачем было бы и крестную муку принимать.
Читать дальше