Я сказал:
— К чему заранее предусматривать все беды, это же невозможно.
— О конечно, конечно, вы правы! — крикнул он. — Вы, безусловно, правы. Но…
Он встал и снова принялся ходить взад-вперед по комнате.
Однако ему кажется, он видит целый ряд примет, свидетельствующих о том, что нам не удастся прийти к победе с достоинством. Он тут же поправился: с желательным достоинством.
Ведь общепризнано — разве нет? — что мы (да и не только мы, все вообще демократии) перед самой войной переживали глубокий упадок. Духовный, политический… Ну да, многое показывает, что мы начинали из него выкарабкиваться. Но кое-что осталось бы. Доказательство — наше лондонское правительство.
Поразительно. Муж, которого господь в превеликой мудрости своей сотворил для управления Хомельвиком [3] Имеется в виду Видкун Квислинг (1887–1945) — главарь норвежских фашистов.
— и сколь славного правления! — по трагической нелепости оказался премьер-министром Норвегии в роковые ее дни.
А он еще не самый худший.
Но это… это… это уездное правление заседало на чужбине и додумалось до введения в Норвегии смертной казни. И придало закону обратную силу. Займ у Гитлера. Двойной займ у Гитлера. Его первый подлинный триумф в Норвегии. Лондонское норвежское правительство об этом триумфе позаботилась.
Ох, уж это правительство…
Но мы это понимали, все время понимали. Мы просто думали: правительство — разве это уж так важно?
Однако настал день, когда мы поняли, как это важно.
Но так уж мы устроены — издавна, — что как только ряд постыдных компромиссов довел нас до этого правительства, с членами которого всякому порядочному человеку и раскланяться-то стыдно, мы тут же, в открытую, стали ворчать. Насмешки и издевательства висели в воздухе.
Естественно, что кое-кто из молодых услыхал эти насмешки. Естественно дальше, что их, молодых, захлестнуло распространенное представление о финской войне, как о некоем крестовом походе, не включиться в который добровольно чуть ли не равносильно предательству. Далее, естественно предположить, что какой-то из этих юношей любил отца, а отец вступил в СС. Тем самым семья отрезалась от общества (кроме таких, как Уле Остби), совершенно не получала известий из внешнего мира и питалась лишь своими собственными известиями, укреплявшими в убеждении, что правда на их стороне. То, что они оказались в меньшинстве, их, разумеется, огорчало, однако же не могло выбить из седла; недаром они начитались Ибсена и усвоили его взгляд на общество. Ладно. Был, значит, такой сын. Идти на финскую он был еще молод. Но вот подоспел новый шанс. Он мог пойти добровольцем на Восточный фронт, бороться с тем же врагом, с которым боролись финны и о котором он, еще когда пешком под стол ходил, понаслушался страшных рассказов. Теперь он снова слышал их, только их, а от всех, кто мог бы рассказать ему другое, он был отрезан. Он стал добровольцем. Отправился на Восточный фронт. Увеселительной прогулкой там не пахло. Был холод, были переутомление, вши, тяготы, страх. Возможно, его убили. Но если, если он вернулся — раненый или невредимый, после конца войны он предстанет перед судом и его ждут годы заключения.
Индрегор было сел. Теперь он снова вскочил и начал метаться по комнате.
— Я же не говорю, будто всех, кто был на Восточном фронте, толкали благородные мотивы. Но во многих случаях было так. И я уж лучше сразу скажу. Тут были прекрасные молодые люди. Идеалисты, романтики без задних мыслей, люди, которые послужат новой Норвегии, если только мы обойдемся с ними правильно, объясним им их ошибки, направим их по верному пути… Но нет, мы приговорим их к годам тюрьмы за их идеализм, за их наивность. Слушайте же, это варварство, это погибель правосудия, да тут сплошная ошибка, все, все неверно. Мы наказываем и — спихиваем с себя ответственность. Что мы делаем! Это ужасно. Я видел кое-кого из этих мальчиков, и я знаю, что говорю.
Он снова сел и некоторое время сидел не шевелясь. И молчал. Я подумал: интересно, когда он кончит?
— Впрочем, это еще не самое скверное, — сказал он. Голос у него вдруг сделался усталый, тусклый. — Но вот я оказался в таком положении, что приходится самого себя спросить: а кто из нас не несет ответственности?
Кто из нас так чист, что может объявить во всеуслышанье: я безгрешен. Я не нацист, не явный, не тайный, ни единым помыслом моим, ни единым делом или словом. И я не несу вины за то, что кто-то другой сделался нацистом.
Читать дальше