Да, я спрашиваю. Почему?
Я думал — может быть, я и преувеличиваю, — неизвестно еще, какое отребье хуже!
Он опять посмотрел на меня.
— Хотите послушать дальше про этого Уле? Как я уже говорил, он все силы вкладывал в лесопилку. А вести хозяйство нанял агронома.
Дом у него был громадный, просто барский. Больше двадцати комнат. Красивый — выстроен в добрые времена, сотню лет назад. И эдак гордо тянулся кверху. Вела к нему с дороги длинная ясеневая аллея. Таких красивых дворов я, пожалуй, больше и не видывал. И хозяйство прекрасное. Ловкий он был, этот Уле…
Ну вот. А внизу, у дороги, в самом начале аллеи, метрах в двухстах от этого роскошного двора стоял домишко — каждая стенка длиной в шесть метров. Вроде привратницкой. Жил там один старик и целые дни напролет работал в этой усадьбе. Женатый, вырастили они в своей конуре восьмерых. Кстати, мальчики все вышли способные, а девочки хорошенькие.
Как-то — с год тому назад — агроном узнал, что назавтра будет ровно пятьдесят лет, как старик начал работать в этой усадьбе. Поговорил с кухаркой, и решили испечь для него пирог. Белая мука у агронома была, а немного молока и сливок раздобыть не трудно. Ну, и там сахару. А вот как быть с яйцами? Яйца были под личным контролем хозяина. Агроном идет к Уле и спрашивает, можно ли купить четыре штуки яиц. Тот — ни в какую. У немцев, мол, на этот счет очень строго.
Тогда агроном рассказал, в чем дело.
Уле говорит: хм! А потом еще раз: хм! А потом он сказал, что должен подумать. Через час он пришел к агроному и заявил, что он выделит яиц, но раз такое дело, он тоже хочет пирога. И к тому же трех яиц вполне достаточно…
И снова Индрегор посмотрел на меня.
— Ну? — сказал я.
— Не то удивительно, — он заговорил запальчиво, будто я с ним спорил, — что у нас оказалось много нацистов, удивительно, что их не оказалось еще больше! Ни старик, ни жена его, ни восемь детей не сделались нацистами.
— Ну ясно, — сказал я. — Вам попался мерзавец. И из-за этого мерзавца вы ненавидите норвежский народ. Вам не кажется, что это слишком?
Он посмотрел на меня непонимающим взглядом.
— Разве я ненавижу норвежский народ?
— Ну да, вы же с этого начали.
— Нет! Нет! — он замахал обеими руками. Я совершенно его не понял. Ненавидит норвежский народ? Он?
Напротив, он наблюдает этот народ с чувством предельного восхищения. Одно то, что не восстали все остальные… Именно не восстали… Потому что, должен же я согласиться, нацизм — это революция, но одичалая, лишенная всякого подобия благородства. Революция шиворот-навыворот, революция, пошедшая но ложному пути, сделавшая ретроградство знаменем мятежа. Но — пусть необузданный, слепой, страшный — это все же протест против сущего.
А это сущее? Это прошлое? Ведь нельзя же сказать, чтобы оно вызывало одно только восхищение? Так что, если кто и протестовал, так… Но что же вышло в решительный-то момент? Народ на время позабыл о своих протестах, поднялся на свою защиту и возмужал, выстоял, не дал себя раздавить. Ох! Он повидал такое, что… порой он сам себе казался ничтожеством, дождевым червем.
Он говорил теперь совсем тихо, невнятно. И сидел, уткнувшись лицом в ладони, раскачиваясь из стороны в сторону.
Потом бормотанье перешло во всхлипывание. Он плакал. Я видел, как сквозь пальцы капают слезы.
Рыдающий мужчина — самое скверное из всего, что мне приходилось видеть.
Я попытался его успокоить.
Оказалось, он плакал над собственным бессилием. Но он плакал и о тех, кто упорствует в своих заблуждениях и отвергает руку помощи. Ему их жаль! О, если б у него достало сил раскрыть глаза людям! Ведь должен же, наконец, прийти день, когда мы поймем, что достойнее тот, кто стал предателем из ложно понятого идеализма, а не тот, кто был на нашей стороне из мелких побуждений!
Я его успокаивал, а сам с трудом сдерживался. Что-то в этих его банальностях бесконечно раздражало. Так приблизительно выглядел бы некто, потчующий людей, занесенных пургой в ледяной январский холод, речами вроде следующей: «Послушайте-ка, ребятни, какая штука мне пришла на ум — ведь настанет же июль, и будет такая жара, что солнечный удар получить можно; стало быть, надо позаботиться о панамах и зонтиках!»
Вперемежку со всхлипами и вздохами, он то и дело просил прощения. У меня было такое чувство, что, если взять и выжать из него всю воду, от него почти ничего не останется…
Понемногу мне удалось его успокоить. Он снова попросил прощения. У него, понимаете ли, просто отказали нервы.
Читать дальше