Наш первый разговор был недолог. Он сразу же ушел по делам, из-за которых был послан в столицу. Но в пепельные московские сумерки мы встретились у «Петровских линий» и славно пообедали вместе, даже хлебнули по рюмке водки, которой он с юности не выносил. Но в этом была своя символика — знак моей зрелости, знак товарищества.
Я рассказывал о своих новых знакомствах, о театральных очарованиях, круживших мою слабую голову. Он — озабоченно и удивленно — делился свежими впечатлениями о нравах нынешней иерархии, с которой сегодня успел столкнуться. Ее неписаные законы казались правилами игры, причем далеко не безопасной. Мне следует, он в этом уверен, держаться подальше от этой сферы.
Я был бы рад ему ответить, что наши желания совпадают, но я уже знал: есть некая сила, которой нет дела до наших намерений. Она их сама определяет.
В ту пору я пребывал в непростых, очень запутанных отношениях с самим собой и с тем, что я делал. На первый и поверхностный взгляд, для этого не было оснований. Весною у меня состоялся достаточно успешный дебют — я мог ощущать себя фаворитом. Эпоха, игравшая в «кошки-мышки», выдергивала из толпы соискателей какую-либо марионетку — логики в ее выборе не было. И вот моя чепуховая пьеска о нашей мажорной студенческой поросли была поставлена в Малом театре. При этом неизбалованный зритель встретил ее вполне радушно.
Но я, на беду свою, понимал неправомерность своей удачи, и это мешало мне ей порадоваться. Я дал себе слово, что отныне не буду заниматься поделками. Я напишу серьезную пьесу о нашей власти, ее коварстве и о ее нелюбви к своим подданным. Естественно, я не имею в виду наших новейших баловней жизни.
Когда я поделился с ним замыслом, его голубые глаза потемнели. Еще минуту назад он был счастлив — мы рядом, мы вместе, и все остальное уже не имеет большого значения.
И вот этот ясный, безоблачный мир в одно мгновение накренился. Все его горестные предчувствия сбываются, вот она, та угроза, чье вечное присутствие в воздухе он ощущает так много лет, с тех пор, как я появился на свете. Она обрела реальный облик, она уже готова обрушиться, готова расплющить его щегленка, который кладет свою шалую голову в распахнутую пасть сверхдержавы, а он не может ни заслонить его, ни удержать, ни прикрыть собой.
Он приучил меня к откровенности, я знал, как он думает, как он чувствует, он вел себя в повседневной жизни с почти вызывающей прямотой, но сын — это сын, с ним не должно произойти непоправимого. Он не скрывал своего волнения: я забываю, где я живу, он просит меня не зарываться, не лезть на рожон, сохранять разумность.
Я лишь посмеивался в ответ, а между тем отцовские страхи имели веские основания — в городе два его близких приятеля остались без своих сыновей: мальчики писали стихи, судьба обоих была неизвестна. Мало ли было таких примеров? Но я в ответ пожимал плечами и снисходительно улыбался. Так мы устроены — ни болезни, ни беды, ни, разумеется, смерть к нам не имеют прямого касательства. Все худшее происходит с другими.
Он избегал участия в спорах, не возражал и на этот раз. В конце концов, я был автором пьесы, поставленной в национальном театре, я был уверен в завтрашнем дне, а он не сумел овладеть этой жизнью, приладиться к ней и ее законам. Возможно, я разбираюсь в них лучше.
Он ощущал, что связь его с сыном, казавшаяся почти запредельной, проросшей и в нем и во мне, слабеет. Да и могло ли сложиться иначе? Жили мы врозь, меж нами лежали горы и степи, мы месяцами не заглядывали друг другу в глаза. Стали несхожими наши дни и, уж тем более, вечера. Что обещали ему его сумерки? Кварталы с потушенными огнями на тесной, то душной, то слякотной улочке? И что могло посулить ему утро?
Он помолчал, потом признался:
— С тех пор, как ты здесь, я обездолен.
Об этом легко было догадаться. Когда я порою представлял себе его одиночество, мое сердце сжималось и стонало от боли. Я понимал, что, оставив наш дом, обрек его на участь пустынника, — я был не только сыном и другом, я был единственным собеседником. Но говорить о себе он не стал. Вернулся к тому, что его тревожило:
— О чем же ты хочешь теперь писать?
Немного помедлив, я признался:
— О новом классе. Пора понять, как он возник на нашей почве.
Он произнес:
— Ты понимаешь, что это не сцены из быта студентов? Ты хоть подумал, чем это пахнет?
— Конечно. Но не тянет принюхиваться. Тогда уж не напишешь ни строчки.
Я был настроен весьма воинственно. Твоя литераторская обязанность — усовершенствовать мироздание, и тут не до сигналов опасности. Нельзя писать социальную драму и оснащать ее оговорками. За год, проведенный мною в столице, я свел знакомство с ее ритуалами, системой внутренних отношений, обрядностью, правилами игры. Во мне успело созреть неприятие вновь созданной иерархической лестницы — запала хватило б на несколько пьес. Петух еще не успел меня клюнуть в мое незащищенное темечко, а сам я был склонен к юной браваде, напоминал себе то и дело: в литературе нельзя быть умеренным.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу