— Чего любуешься-то на себя? — вскипает бабушка. — Ты дело делай.
К двум часам дня шестнадцать, еще горячих, бордовых банок, донышком вверх, стоят ровным рядком. Бабушка накрывает их шубой, чтобы дольше остывали, и довольная, но все еще по инерции ворчащая уходит в сад и садится на складное тряпичное кресло под свою любимую, давным-давно ею посаженную, старую и корявую яблоню…
А я иду в сарай-читальню. Здесь прохладно, и можно отдохнуть от душных садово-ягодных хлопот.
Сначала читала Сеченова, про лягушек. С брезгливым интересом разглядывала на картинках их цветные внутренности. Оказывается, они чувствуют боль. Раньше я не знала этого, но весной, когда тропинка вокруг пруда кишела крохотными лягушатами, всегда старалась идти как можно осторожнее, боясь наступить на них.
Потом — “Как стать японцем”. В книге говорилось о вечно занятых мужьях и их терпеливых женах, о том, как японцы воспитывают своих детей. Одна женщина, чтобы угомонить расшумевшегося ребенка, долго гонялась за ним по улице, а потом, когда он окончательно выдохся, взяла его за руку и спокойно объяснила, что так вести себя нехорошо. За мной в детстве бабушка никогда не гонялась — отвешивала за шалости увесистые подзатыльники, ничуть не сомневаясь в своей правоте. Впрочем, я не сильно обижалась: там, где она проработала всю жизнь — в цеху, изготавливающем пластмассовые изделия, — неоткуда было набраться обходительности.
Однажды, в нашей московской квартире, Илья писал меня в японском кимоно. Откуда оно взялось у него — не знаю. Я полулежала в ленивой позе на диване и смотрела в окно. Ничего, кроме кусочка неба и соседнего дома, не занимало взгляд. В одном из окон полная полуголая женщина подметала пол. Самого веника видно не было, но по тому, как она в монотонном ритме кружилась по комнате, совершая однообразные движения, я догадалась о ее занятии. Ненадолго она уходила куда-то, должно быть, в туалет, смочить веник, потом возвращалась… Едко пахло разбавителем. Илья делал быстрые взволнованные взмахи рукой, дирижируя красками. Я любила подолгу смотреть ему в глаза, пробуя расколдовать: превратить отстраненно-цепкий взгляд художника в нежный взгляд мужчины… Я точно знала, когда это происходит: Илья начинал рассеянно улыбаться и больше смотреть на меня, чем на холст. Потом вытирал кисти, закуривал и отходил на пару шагов от картины, делая вид, что он все еще занят делом. Но по особому, теплому выражению его пристальных глаз я понимала: перед ним уже не модель …
— Не двигайся, пожалуйста, — просил он.
— Не могу, — говорила я, — мне скучно. Немедленно подойди и поцелуй меня.
Он подходил и целовал. И картина долго оставалась недописанной… Рычащий тигр, изображенный на пледе, недоумевал, зачем мужчина и женщина часами лежат на нем, обнявшись, без конца целуются и говорят дурашливые слова.
У Ильи все складывалось довольно удачно: периодически бывали выставки, его картины нравились, кое-что покупали. Лица и фигуры на них были расплывчатыми, словно за пеленой дождя.
— Понимаешь, — говорил он, — я хочу передать хрупкость, недолговечность… Тревожную неуверенность человека в себе… И в то же время некую зыбкую прочность...
Мне нравились его работы, нравилась эта зыбкая прочность , но я вредничала:
— И все-таки в них чего-то не хватает.
— Чего же? — обижался он.
— Да как тебе сказать… Может, воздуха? Точно, воздуха. Они, знаешь, душные какие-то.
— Душные? Сашка, не говори ерунды. У меня — плывущие предметы, и им нужна вода, а не воздух.
— Но чем же тогда дышать?
— Слушай, ты у меня сейчас получишь! Дышать ей, видите ли, нечем. Ну, держись!
Илья наскакивал на меня, начинал в шутку душить.
— Вот сейчас тебе действительно не хватит воздуха! — делая свирепое лицо, кричал он.
— Помогите, — захлебываясь от смеха, отбивалась я, — убивают!..
Однажды он пришел и сказал, что любит другую женщину.
Сказал буднично, между прочим.
Я ни о чем не спросила.
Собрала вещи.
Ушла.
Изъеденное дымом молчание — в спину.
* * *
Воскресенье — последний кубик, рушащий пирамиду недели. Все семь кубиков, каждый из которых так необходим в начале и так бесполезен в конце.
Два из них — вторник и четверг — дни, когда я просыпаюсь поздним утром в своей хрущевке на “Щелковской”, медленно пью крепкий кофе и еду в Измайловский парк. Нахожу какую-нибудь скамейку (лучше в глубине, не у самого входа) и сажусь читать. Неспешные завораживающие романы Газданова заполняли в это лето почти все мои московские выходные. Атмосфера его текстов удивительно совпадала с моей собственной; плавные длинные, магически движущиеся фразы, согретые интонационным абажуром, были похожи на тенистые изогнутые тропинки парка, и я уходила в зеленоватую зыбь смыслов, ощущений, звуков, и все это было так близко тому, что мучило меня: “Если у нас есть то свирепое и печальное мужество, которое заставляет человека жить с открытыми глазами, разве вы можете быть счастливы? <���…> …если бы мы не знали о смерти, мы не знали бы и о счастье, так как, если бы мы не знали о смерти, мы не имели бы представления о ценности лучших наших чувств, мы бы не знали, что некоторые из них никогда не повторятся и что только теперь мы можем их понять во всей их полноте”.
Читать дальше